в чём! Помню, помню их всех! Даже там, где нет лиц — лишь намотанный бинт — помню всё — все детали бинта, искажённый, израненный голос — то ли хрип, то ли всхлип, — и не тени они — они люди — живые, любимые мной! И Арончик с вытекшим глазом и сгоревшей рукой, и Коленька без лица — но я помню каждый оборот бинта на его голове — губы помнят, душа — целовала их все — и…» Тут она запнулась. «Всех не могу перечислить — нам не хватит часов. Почему только этих?.. Пусть другие простят — всех люблю, помню всех! И всех — равно! Федю равно люблю — потому что несчастен! Для него ж это — хуже плевка! Какой ужас, если бы понял, за что я люблю!.. А он понял. И всегда понимал. И надеялся всё ж — понимая, что зря! Я б хотела иначе!.. Нельзя. Изменила бы всем остальным. Всех люблю одинаково, всех! — и его — как „без рук и без ног“ — за тяжёлую муку его. Обнимала, ласкала! Понимал, что — за муку — и зубами скрипел — хоть и молча: он же сильный — не жалеть его надо — любить! Он — ни слова об этом — но — неистовый крик — ночью, молча, часами — и не может заснуть. И я чувствую крик. Но молчу. И он тоже молчит. И пытаюсь порой приласкать — но чем ласка нежней — тем сильней униженье: жалеет! Прямо чувствую я — всё внутри закипает — и взорвётся вот-вот — и скорей отхожу. Управлять могу телом — только мыслью — никак! Только чувством — никак!.. Не индийский аскет! Доведёшь до бесчувствия душу — тогда можно и управлять. А я чувствую, чувствую, чувствую!» …Страшно, когда сдержанного прорвёт.
«…А теперь, когда умер — может, вправду люблю — потому что несчастнее всех!» …Кто несчастнее всех — он, она?.. Не спросить… Не узнать. «Потому не искала любимых. Совесть всё-таки есть! Что — искать их, скрывая от Феди — или умоляя помочь? Я предам его этим. Не искать — их предать. А искать — так его. Так и так — предавать! Каждой ночью читаю вину. Писано шрамами на животе». — «Он специально?» — «Да вы что? Он о шрамах забыл! Если б знал, что мучительно мне, — закрывал бы одеждой. И всю боль ощущал бы опять, закрывая. И я делала вид, что не вижу, хоть всегда — как хлыстом по глазам!» Я поёжился зябко, представляя их вечер. Почти каждый. «Не ищу — предала. Так и так — предала! Письма сжечь — пять минут — а любовь не сожжёшь! И сжигать не хочу!.. И предательство тоже не сжечь. Как увижу тележку с безногим — ухожу поскорей: вдруг один из моих? И узнает меня. Вы ж узнали! Или я вдруг узнаю — почувствую сердцем? И что делать тогда? Всех люблю — под повязкой и без — и как плохо им всем — и мне с ними! И без них!» И опять — чтоб отвлечься — уже выжат совсем — философски-дурацкая мысль: вот любовь — словно бог, что в трёх лицах един — нераздельно — хоть не верю в него! — только — таинство, как говорят. Так и здесь. И как тяжко от этой любви!.. И ещё одна мысль. Как, кого-то любя, остальных не предать? Не забыть, что, спасая одних, мы порой убиваем других — или раним — в привычной, обыденной жизни. И ведь так постоянно — и редко кто помнит о том! И подумал внезапно: «Не любовь. Может, жалость?» И спросил. И язвительно-резко — ответ: «Хорошо б на пиру у Платона рассуждать о любви!» …Взгляд невольно скользнул по столу с одинокой и всё ж не открытой бутылкой. «Обсуждать, что такое любовь, толковать так и этак. Очень мило и очень приятно. Очень мудро порой. А я просто люблю! Называй так ли, этак — я люблю — вот и всё. А меж нами — мечи — и изрезана вся!» Так, рванувшись из топи высокоучёной беседы, продолжала — сначала с надрывом, потом — просто с болью — страшнее надрыва.
«Так и воешь, кричишь в беспросветной ночи — разумеется, молча. А вот тут не смолчала — к сыну ездила я — и, приехав, в истерике билась — первый раз за всю жизнь. И как врезала Феде с размаху: „Он не нужен тебе! Не твой сын — и тебе наплевать!“ …Не считала я так! Но по-женски, по-бабьи… Он — другой. Он слова принимает всерьёз. Скажет — лоб расшибёт, но исполнит. Потому обещает, подумав. Оскорбляет и бьёт — так всерьёз. И хоть жизнью готов отвечать… И ответил почти, и свидетели — шрамы!.. Сколько б я ни молила прощенья за эти слова — он, конечно, сказал, что простил — нет, жалея меня, проорал! — но, конечно, запомнил — хоть тогда не сказал… А вот ночью кричал! Он кричал: „Врач — не бог: ошибался не раз — не по силам задача, чего-то не знал. И учился над гробом — и других обучал. Да, бывает — не часто — бог иль чёрт хитроумней меня — но учусь — хоть на трупах учусь — и других обучаю, чтобы меньше гробов! Только здесь-то всё знал! Из-за нервов поганых сгубил человека! Из-за склоки семейной! Не прощу я себе! Не прощу!“ И — как будто ко мне, хоть не видел меня, хоть то сон или бред: „Не терзай ты себя, не терзай! Ты устала, ты женщина, плохо тебе. Сорвалась? Ну, бывает. Ты и так слишком долго терпела. Это я не сдержался, ответил. Виноват. Ну прости…“. Как-то тихо и мягко. А потом заорал: „Я — отличный хирург! Я — здоровый мужик! Я подкову согну, за столом простою дольше многих! И меня — пожалеть! Ты! Ты меня пожалела — как без рук и без ног!“ Он кричал — мне кричал — и нельзя разбудить и ответить — не простит! Ни себе и ни мне. Да и что тут сказать? Это правда.
„Почему надо стать обожжённым, убогим, больным? Почему я, здоровый и сильный, не стою любви? Я, спасающий жизни, чёрт подери!“ Первый раз — про спасение жизней. Так — работа и работа. Морщился, читая у журналистов подобные фразы… О конкретном больном мог сказать, констатируя факт: спас — не спас.
А