порой в искорёженных формах вдруг такую почувствуешь муку, сопричастность, созвучность себе, что аж хочется выть!.. И склониться к творцу, целовать ему руку — в благодарность за вой. А кому-то созвучно другое. И он, плача, склонится к тому, что мне — ноль, пустота. У него ж — благодарность за плач». А потом улыбнулась, лицо просветлело. «Не всё время я плачу. Пенье птицы, свет радуги, солнечный луч, нежность музыки, радость в картине — посмотрю — и вдруг хочется жить, и вдруг кажется — жизнь не казнила, не калечила жизнь — ни меня, ни всех тех, кому я помогла, кого буду любить до скончания дней!» И такой свет в лице… И представил, какою была б — чистой, радостной, светлой — но без той глубины, что сейчас. Ей бы — легче. А миру?
Мысль мелькнула про старое время: монастырь. И она, словно вторя, сказала: «Монастырь? В старину — способ скрыться от внутренних мук. И причём понимаемый миром. И сейчас, хоть непросто обитель сыскать — но смогла б. Нелегко? Да тем лучше! Тем ценнее поступок, чем выше цена». И я только хотел заикнуться о цене её жертвы, но она вдруг вскричала — всею болью души — хоть негромко. Напряглась, кожа аж обтянула лицо: «Не торгую душой!» — а потом, столь же тихо, но без крика уже, продолжала: «Ну не верю я в Бога! Ну, пойду, помолюсь, хоть весь лоб разобью — ну а толку-то чуть. Благолепие, батюшка — мудрый и добрый — как вы», — и внезапно коснулась губами руки. Не отдёрнул. Настолько внезапно, что просто опешил. А потом покраснел от стыда. Не такой я, увы, не такой! А её обманул, не желая того. Нет, не гад я — но руку чтоб мне целовать! Говорит, разбирается в людях. А во мне не смогла. Может, видит мой кем-то задуманный образ, — и не надо домысливать, кем, — только я им не стал. И тем более стыдно! И хотел я уж что-то сказать — хоть не знал даже, что — но она вдруг шепнула: «Спасибо, что вы такой есть!» — и на вздох: «Не такой!» осветилась улыбкой: «Хорошо, что ответили так! Вы не верите в Бога, и я — но как хочется душу излить! И тому, в ком сияет душа. Но ведь в церковь идя, люди большего ищут. Не простых человеческих слов, а Того, кто над ними. А в него веры нет! И ещё — покаяния нет! Есть вина — пред собой, пред людьми, пред обычаем жизни — перед Фёдором, чёрт подери!» И сдержал я слова о своей недостойности. Пусть говорит! «Но я делала то, что должна, и дала им, несчастным, тепло и любовь. Ну а с мужем? Виновна. Только Фёдор и вправду убил бы кого — и — штрафбат — и, что хуже, невинная кровь на руках… А не Фёдор — как жизнь бы пошла? Ну, сложилась бы как-то — и в житейском, обыденном смысле, вероятно, ужасно. Или нет? Я не знаю. И думать не буду! А в душевном — я б делала всё, что могла. И вина не лежала б на мне. Перед ним. Пред другими — плевать!.. Хотя — нет. Да, даю оправданье себе — но виновна — и чувствую это! Ведь моральность поступка — чтобы мог быть примером для всех. Общезначимость, проще сказать». И меня уж не удивил Кант в устах медсестры. «Но что значит „пример“? В монастырь все пойдут — и не станет людей. За одно поколенье и вымрут. Но идущих туда — не скажу, что позором клеймят. У меня же — свой путь. Не дай бог, чтоб ему подражали!.. Вот о Боге опять. Ну, хотелось бы верить! Но никак! И представьте: лампады. Мудрый, добрый священник утешает, говорит о страданьях Христа. А я видела столько людей, что страдали не меньше — и не веря в спасенье. И на муки пошли за других. И вы видели тоже — на фронте. Ведь так?» Я кивнул, понимая: ей хуже. Медсестра. Видит муки. Одного человека — недели и больше, а людей — мириады. И сама знала боль — просто так ноги не режут! — ощутила не мыслью — нутром. И, как медик ещё — с полным знанием дела, видя груду бинтов или гипс, понимает всю муку под ними. Там, в бою — видишь смерть, видишь боль — но не видишь всю длительность мук… Хотя всякое тоже бывало. Не дай бог слышать крик из соседних окопов — и не первые сутки — и ночью, и днём — в промежутках средь грохота взрывов… Свои муки? Коль живой — рассуждать про предсмертность не смею. Права нет. У соседей в палатах? Когда мучишься сам — не до них. Хоть, вообще-то, друг друга жалели. Я жалел. И меня. И предсмертные муки видал. Не минуты, а дни. Не слабей крестных мук. За других. Без надежды. Вот так! Были крики «Спасите!» — незнамо к кому — или просто истошные вопли. У врачей же — не то что морфина — спирта не было, чтобы унять!.. Сжались руки — но тут же разжал, чтобы ей не пришлось утешать. Ведь она навидалась — не вдвое, не втрое!.. Эти мысли — в мгновенье, не прервав её слов. А они в унисон. «Можно выдумать всякое. Бесконечность страдания Бога. Совокупность всех мук человечьих, вбитых в миг — в самый маленький миг на кресте. Мир фантазий богат. Но поверить — никак. И стоять перед добрым и мудрым, насмехаясь душевно над ним, побудив говорить в пустоту? Не хочу!.. Побуждения были. Но увидела ложность — и отвергла… Так хотелось добавить „к чертям!“ — но не буду». Улыбнулась слегка. Вот такое веселье сквозь слёзы! «А вот вам говорю. И, наверно, вы тоже не ангел — как и все мы — но спасибо за то, что вы есть — и что вам не боюсь рассказать. Ведь и вправду я в людях не ошибаюсь». И хотел я прервать — но зачем? О себе говорить — и не дать ей излить свою боль? Помолчу. «А священник — что может — пусть самый хороший? Епитимьёй утрудит: бить поклоны, вериги носить? Может, страждущим помогать? Так всю жизнь помогаю — работа такая. И служенье такое. И грех. А вериги, поклоны? Я же буду считать: человек мне назначил — может, умный, хороший — но