завтра — я вовремя вспомнил, что этим вечером и, скорее всего, ночью у меня будет Аделина.
Аделина принесла магнитофонные бобины с записями песен Окуджавы, Галича и Высоцкого и тамиздатовскую контрабанду: «Бодался теленок с дубом» Солженицына и «Зияющие высоты» Зиновьева. Мне было интересно поговорить с Аделиной об этих авторах, и я отложил обсуждение наших «производственных новостей» на потом…
Булата Окуджаву я знал уже со второй половины 60-х — мне казалось, что он продолжил линию удивительной песенной лирики Юрия Визбора, который буквально ошеломил советского человека очень простыми, но непривычными словами и мотивами на вечные темы. Однажды у туристского костра я задал друзьям вопрос, как говорится, на засыпку: «Почему мы поем „Милая моя, солнышко лесное, где, в каких краях встретимся с тобою“ Визбора, а, например, не „Сердце, тебе не хочется покоя, сердце, как хорошо на свете жить“ Лебедева-Кумача с прекрасной мелодией Дунаевского?» Помнится, тогда бурная дискуссия не привела к согласию. А теперь туристы запели у костров Окуджаву — наверное, это предпочтение вызвано теми же скрытыми причинами, что и в случае Визбора. Аделина не согласна с моим восприятием песен Булата Окуджавы, она считает, что это прежде всего высокая поэзия, которая, увы, недостижима для других бардов. «Вот послушай», — сказала она и прочитала на память:
Чем дальше живем мы, тем годы короче,
Тем слаще друзей голоса.
Ах, только б не смолк под дугой колокольчик,
Глаза бы глядели в глаза.
То берег, то море, то солнце, то вьюга,
То ласточки, то воронье…
Две вечных дороги — любовь и разлука —
Проходят сквозь сердце мое…
«Здесь же целая жизнь, — сказала Аделина и добавила: — Моя, во всяком случае». Я не возражал и про себя подумал: и моя тоже. «У пессимиста Окуджавы, заметь, тоже про сердце, как и у оптимиста Лебедева-Кумача, только наполнение сердца у них разное. Вот тебе и ответ на вопрос, почему у костров поют Окуджаву, а не Кумача. Коротко говоря, потому что у Кумача — версификация, а у Окуджавы — поэзия».
В оценке бардовского творчества Александра Галича мы с Аделиной были на удивление едины. Меня, правда, больше задевала острая, без скруглений, какая-то угловатая и беспощадная антисовковая сатира Галича, когда он высвечивал сквозь напущенный властью туман неведения неприглядные картины нашего бытия, трудно поддающиеся излечению гнойные язвы. Например, это:
И не веря ни сердцу, ни разуму,
Для надежности спрятав глаза,
Сколько раз мы молчали по-разному,
Но не против, конечно, а за!
Где теперь крикуны и печальники?
Отшумели и сгинули смолоду…
А молчальники вышли в начальники,
Потому что молчание — золото.
И теперь, когда стали мы первыми,
Нас заела речей маята,
И под всеми словесными перлами
Проступает пятном немота.
Пусть другие кричат от отчаянья,
От обиды, от боли, от голода!
Мы-то знаем — доходней молчание,
Потому что молчание — золото!
Вот так просто попасть в богачи,
Вот так просто попасть в первачи,
Вот так просто попасть в палачи:
Промолчи, промолчи, промолчи!
Или вот это, жуткое, пророческое:
Чтоб не бредить палачам по ночам,
Ходят в гости палачи к палачам,
И радушно, не жалея харчей,
Угощают палачи палачей.
На столе у них икра, балычок,
Не какой-нибудь — «KB»-коньячок,
А впоследствии — чаек, пастила,
Кекс «Гвардейский» и печенье «Салют»,
И сидят заплечных дел мастера
И тихонько, но душевно поют:
«О Сталине мудром, родном и любимом…»
Был порядок — говорят палачи,
Был достаток — говорят палачи,
Дело сделал — говорят палачи, —
И пожалуйста — сполна получи.
Очень плохо палачам по ночам,
Если снятся палачи палачам,
И как в жизни, но еще половчей,
Бьют по рылу палачи палачей.
Как когда-то, как в годах молодых —
И с оттяжкой, и ногою в поддых,
И от криков, и от слез палачей
Так и ходят этажи ходуном,
Созывают «неотложных» врачей
И с тоской вспоминают о Нем,
«О Сталине мудром, родном и любимом…»
Мы на страже — говорят палачи.
Но когда же? — говорят палачи.
Поскорей бы! — говорят палачи —
Встань, Отец, и вразуми, научи!
Аделине больше нравилась философская ирония Галича, или, скорее, его ироничная философия, навеянная, например, бесхитростным измерителем уровня продуктов жизнедеятельности советских творческих работников в ассенизационной яме у входа в их дом отдыха в Серебряном Бору:
Всё было пасмурно и серо
И лес стоял, как неживой,
И только гиря говномера
Слегка качала головой.
Не всё напрасно в этом мире,
(Хотя и грош ему цена!),
Покуда существуют гири
И виден уровень говна!
Пожалуй, больше всего мы спорили о Владимире Высоцком, и, наверное, поэтому весь тот вечер прокручивали его записи. Я воспринимал раннего Высоцкого и массовый интерес к его блатным песням достаточно прохладно. А потом меня вдруг зацепил, захватил его страстный и горький от безнадежности вскрик-призыв — «укажите мне край, где светло от лампад, укажите мне место, какое искал, — где поют, а не стонут…». Это он обращается ко всем нам… к нам из смрадного дома-барака, где «долго жить впотьмах привыкали мы… в зле да шепоте, под иконами в черной копоти… скисли душами, опрыщавели… да еще вином много тешились, разоряли дом, дрались, вешались…»
И из смрада, где косо висят образа,
Я, башку очертя гнал, забросивши кнут,
Куда кони несли да глядели глаза,
И где люди живут, и — как люди живут.
«То, что поет Высоцкий, настоящая поэзия?» — спрашивал я. Аделина отвечала: «О, да, настоящая, редкая… Вот послушай это пронзительное»:
Нынче вырвалась, словно из плена, весна,
По ошибке окликнул его я —
Друг, оставь покурить — а в ответ тишина,
Он вчера не вернулся из боя.
Аделина отпила из бокала. Возбужденная, она опьянялась и вином, и стихами, может быть, стихами даже больше, чем вином, ее оценки