чайник, металлический ковшик для татарского чая, чашка с блюдцем и маленькой позолоченной ложечкой с вензелями какой-то фамилии, которую трудно было прочитать, так витиевато были закручены линии букв, и чуть в стороне от блюдца брикеты черного и зеленого чая.
Ложечку Лиза увидела на толкучке, бабушка подслеповатая продавала, дорого за нее хотела – сто двадцать рублей! Лиза отошла от нее сначала, кружила-кружила по базару, но потом поняла, что без этой ложки она не хочет домой возвращаться. Представила, как будет чай ею набирать, как сахар или соль мешать – как царица. Вернулась на то же место – с трудом нашла бабушку, та уже собиралась.
– За восемьдесят продашь? – спросила Лиза. – Все-таки ложка малюсенькая, не кольцо!
– Не-е-ет, – протянула бабка, – сколько их там у меня осталось, со старого фамильного серебра, на них и живу-у-у. Папаше спасибо, царствие небесное, Егору Ефимычу, что толковое приданое мне собрал, вишь ты, у богатых людей серебро скупал еще до энтого… переворота, а я ведь так замуж и не вышла. Вот на нем, на приданом, свой век, почитай, и прожила.
Старушка собирала тряпки с пыльной газеты, где были до этого разложены ложки-вилки, посуда разная, а Лиза думала, и чего она про восемьдесят спросила. Ведь даже если бы старуха сейчас все сто тридцать рублей за ложку попросила, она бы и эти отдала. Не иначе как бабка Ляйсан через нее выглянула – страсть, как любила на базарах торговаться и все прибеднялась – мол, жить совсем не на что, а у самой в широком носке шерстяном видимо-невидимо бумажек разрисованных было спрятано.
Лиза как-то за печку полезла и носок этот нашла, спросила тогда:
– Что за бумажки цветные – поиграть с ними можно?
Бабушка Ляйсан охнула, губы поджала:
– Это, кызым, не бумажки никакие, а во взрослом мире акча, деньги называются, их беречь надо, а не играть.
– Беречь? – спросила маленькая Лиза.
– Беречь, кызым, беречь, очень беречь, – ответила бабушка Ляйсан, – и прятать от всех. – Глаза ее заблестели.
– А почему? – удивилась Лиза.
А бабушка Ляйсан сказала:
– А потому, что в них вся твоя сила перед миром, за все, кызым, в этом мире платить надо – за еду, за жилье и тепло.
Но Лизе они никогда не давали тепло, и она, видимо, поэтому не прижилась в мире взрослом, а так и осталась – в другом, в своем, и не детском, и не вполне взрослом.
Вынула сто двадцать рублей, протянула старухе:
– Покупаю я ложечку твою. За сто двадцать – так за сто двадцать.
Принесла ее домой, песком от черноты по краям отчистила. Заблестела ложечка, как новая, радость принесла. Нет, не деньги радость дают, а что-то такое, что очень понравится, и – особенно люди. Вот такие, как Сева. А про себя она его часто Ульфатом звала.
Лиза накинула на плечи вязаную кофту. Чаю, что ли, выпить? Одиноко-то как, господи. Одиноко. Только бы он ее не бросил. Только бы вернулся! Но какие-то тяжелые предчувствия томили душу, не давали не думать о плохом. Надо обязательно подумать о хорошем.
Лампа полукругом освещала стену над столом. Лиза смотрела на стену, и ее душа замирала от тихого умиления. Со стены смотрела на нее она сама с пяти-шести разных карандашных портретов, пришпиленных к обоям канцелярскими кнопками – Севка-Ульфат нарисовал. Только похожа ли? Она ли? Вот на одном рисунке у нее вместо глаз раскосые черные щелки, лицо вытянутое, голова чуть набок наклонена, волосы по бокам зачесаны назад и только на лбу черная прямая челка. Она как будто спит.
И правда ведь заснула, когда сидела перед ним, а он рисовал, рисовал и повторял:
– Ты, Лиза, прямо как Жанна Эбютерн, и даже не знаешь этого.
– Кто? – спросила. – Какая Жанна, из бухгалтерии?
Севка махнул рукой:
– Эбютерн, нет, не из бухгалтерии, не из нашего времени, я потом тебе расскажу.
Ну, раз не из нашего, тогда нечего тревожиться, мертвая не заберет его. Живых бояться надо.
А вот на другом рисунке она вполоборота – сидит на стуле, нос какой-то длинный сделал, глаза смотрят куда-то внутрь, рот сжат, вокруг глаз темные круги, на затылке – узел волос высоко сидит, чуть ли не на макушке, хотя на самом деле так не было. Сам пририсовал. Красиво очень. Только она разве такая? Она же с приветом, тунгуска, «немая» и странная, и ее по-прежнему никто не любит, как и раньше в детстве. А как получше узнают, еще больше шарахаются. Только он один не испугался. А может, и испугался, но не убежал сразу, а вот только теперь… И чего такое удумала. Пройдут длинные выходные, и они опять встретятся. Нет, ни за что она его не отпустит. Ни к какой другой и ни к кому. Что за Жанна Эбютерн – так и не рассказал.
Лиза долго любовалась портретами, всматривалась в них, пытаясь увидеть что-то новое, ранее незамеченное. Себя искала? Искала и не находила.
Потом вынула из ящика стола альбом. Там еще были его рисунки – и большие, и маленькие, и тоже везде была она, но только неприлично было бы их на стенку вывешивать, хотя она бы, наверное, хотела. Правда, бабка Юлдуз, пока Лиза на смене, нет-нет да и зайдет к ней в комнату – проверяет, что и как, хотя никогда не признается. Но Лиза с порога чувствует. Даже ложку золоченую под подушку сначала прятала, а вдруг бабке Юлдуз тоже понравится? Только когда дома была, заветную ложку из-под подушки вынимала. Потом надоело прятать-вынимать, подошла к Юлдуз, по-татарски сказала: «У меня ложка есть. Вот эта. От родителей. Все, что осталось. Не трогай ее, хорошо?» И так на бабку посмотрела, что у той во рту пересохло. Старая Юлдуз охнула, часто заморгала: «Да что я, не человек, понимаю, не воровка я какая-нибудь, ложки у квартирантов таскать! Не трону я твою ложку, не бойся».
«Теперь не тронет, – усмехнулась Лиза, вспомнив напуганную старуху. – Но приходить – приходит иногда Юлдуз, не без этого, по полкам шарит. Так что нет, эти рисунки на стену никак вешать нельзя».
Вот на одном она со спины по пояс, вполоборота повернулась к нему, одеялом прикрывается, на другом – в профиль, худая, совсем неприкрытая, и еще на одном руки за голову положила, грустная, а вот на этом – силуэт один, а на том, на пол-листа – вся целиком. Лиза закрыла тетрадь, в ящик назад поглубже спрятала – нет, не покажет она их никому, для нее одной рисовал,