с трудом узнал Пашу. Во-первых, тот был не в курсантской форме, а в обычной рубашке в клеточку, легкой спортивной куртке и светлых хлопчатобумажных брюках, во-вторых, он похудел, а в-третьих, было похоже, что у него лихорадка – впавшие глаза блестели, как у чахоточного, а рот сузился в тонкую провалившуюся линию.
– Паша? – только и сказал Витольд, не веря своим глазам и откладывая сверток Фантомова на то же место у двери. – Какими судьбами?
Паша растянул рот в кислой улыбке и глухо промолвил:
– Здравствуйте, Витольд Генрихович, к вам можно? Я ненадолго. Извините, что без предупреждения.
– Да-да, голубчик, конечно, – спохватился Витольд, – проходите.
Паша вошел в прихожую и, увидев себя в зеркале у двери, пригладил вихры на отросшей за пару недель «шевелюре» – буйной по сравнению с курсантской прической под ноль. Было очевидно, что он давненько не смотрелся в зеркало.
– Вы извините меня, – повторил Паша, – я просто зашел узнать, м-м-м… Вы от Людвики что-нибудь получали? – Паша сунул руку в карман и вынул потертую почтовую открытку с праздничным салютом над красно-кирпичным Кремлем и большой безыскусной девяткой, грозно возвышающейся над Спасской башней. – А то она мне совсем не пишет. Вот… – Он протянул открытку. – Последнюю получил от нее еще в мае – с Днем Победы поздравила.
– Ах, вот оно в чем дело! – Штейнгауз облегченно махнул рукой. – А то я уж подумал, что вы заболели. Да вы проходите, проходите, – Витольд указал на гостиную, но потом передумал и предложил: – Или нет, давайте-ка вот что, давайте-ка мы с вами чаю выпьем.
Паша кивнул, хотя и пробормотал:
– Да я в принципе совсем не голоден… – Но в кухню прошел.
Витольд подумал, какое суматошное утро, а впрочем, уже не утро, и он так и не успел привести себя в порядок после вчерашнего. Он поставил чайник на плиту и пошел в гостиную принести поднос с заварочным чайником и чашками. Паша тихо сел за стол ближе к окну и вздохнул, потирая ладони, как будто ему было зябко и в то же время как будто он чувствовал, что вот теперь что-то уж точно прояснится.
Витольд вернулся с подносом, сложил грязную посуду в мойку и вынул чистые чашки из буфета. Паша кашлянул и осторожно повторил тот же вопрос, что задал в дверях:
– А вам она пишет?
Витольд открыл холодильник, достал оттуда ветчину столичную и два вареных яйца, масло и лимон, разложил все на столе и стал нарезать хлеб, второй раз думая: «Ах, как нужна была бы сегодня Глафира!»
– Пишет ли мне она? – переспросил Витольд. – Как вам сказать, молодой человек? И да, и нет. – К своему стыду, он не мог вспомнить, когда в последний раз получал от дочери письмо. – Кажется, последняя открытка была на мой день рождения. Нет, не открытка, а телеграмма, и было это… Господи, когда же это было? Ах да, пятнадцатого июля… – Он насыпал заварки в чайник, намазал масло на хлеб, положил на него сверху ломтик ветчины и предложил Паше. Запахло вкусной едой, и Паша заметно приободрился.
– Да, я точно вспомнил: это было пятнадцатого июля. – Витольд намазал второй ломоть хлеба маслом и откусил его сразу так – без ветчины, почувствовав какой-то бешеный голод.
– Что, что она вам написала? – выпалил Паша и смутился: – Я имел в виду, какие у нее там новости? Что она делает? И почему она мне совсем не пишет? – воскликнул раздосадованный Паша, подумав, что из телеграммы ничего нового узнать нельзя, и это еще больше его разозлило. Но все же бутерброд он взял и тоже откусил.
Витольд налил себе и ему пахучий чай, бросил в чашки кружочки лимона, внимательно посмотрел на Пашу и подумал: «А вот и еще одна жертва странной человеческой болезни, которую почему-то воспевают в веках».
Но вслух сказал:
– Вы, голубчик… – тут он поймал себя на мысли, что невольно подражает Фантомову и что теперь он ведет себя не как Пашин учитель, так недавно решавший с ним задачки по математике, а как доктор, разговаривающий с больным и не желающий признать тяжелую стадию заболевания своего пациента. – Вы не волнуйтесь так. Все устроится, она обязательно вам напишет!
Он отхлебнул чаю. Ух, он совсем забыл положить на стол сахар!
– Вы поймите, она же поехала туда учиться, – сказал Витольд Генрихович, доставая сахарницу из мойки, куда ее впопыхах сунул вместе с подносом. – Да-да, учиться, а не развлекаться, так сказать, а теперь вот пришлось еще и работать, иначе без медицинского стажа в Академию дороги нет.
Паша понимал и даже честно пытался убедить себя в том, что, конечно, не развлекаться. «Но она еще так молода и так… доверчива…» – думал он, и, главное, мерзкий червь сомнения ему подсказывал, что, если бы она изнывала, страдала от одиночества и, наконец, если бы она скучала по нему так же сильно, как он по ней… Ох, она бы непременно ему чаще писала, а раз нет – значит, ей этого не хочется, и это убивало его больше всего. Он доел бутерброд и отпил чаю из чашки, чуть не обжегшись, потому что забыл о поданной на блюдце серебряной ложке.
Оба молчали и сосредоточенно жевали вкусные бутерброды. Наконец Паша отодвинул чашку и смахнул крошки со стола прямо на пол. «Хорошо, что Глафиры все-таки тут нет», – подумал Штейнгауз, видя, как ворох маленьких хлебных комочков веером разлетелся по недавно стиранному половику. Паша с чувством произнес:
– Я знаю, что надо делать. – Помолчал и решительно добавил: – Я поеду ее навестить!
Витольд чуть не выронил чашку из рук. «Простите, не понял», – хотел сказать он, но, пока собирался, ему как раз стали понятны намерения молодого поклонника Людвики, так несправедливо и так быстро забытого ею. А ведь, в сущности, он с ним оказался в почти одной и той же ситуации: его Берта тоже бросила, преждевременно, неожиданно и – навсегда. И разница только в том, что этот молодой человек еще хоть как-то может побороться за свои чувства, а вот он, Витольд, нет. И все эти сны недавние вместо того, чтобы развязать ему руки от былой привязанности и отпустить с миром, лишь возбудили в нем потраченную молью былую ревность и оставили терзаться подозрениями в Бертиной неверности, даже там, за гранью мира реального и мира предполагаемого (ибо ревность, как оказалось, может быть сильнее любви и может быть совершенно не связана так близко с телом, как все думают, а совсем наоборот – с духом, и это вносит полную сумятицу в размышления о ней).