мысли его переместились, и он стал думать о том, о чем никогда не думал прежде.
Жена Машиаха, Шломо.
Ни один текст, насколько он помнил, ни полусловом не обмолвился об этом. Так, словно кто-то сознательно освободил Грядущего от мук каждодневной тревоги и вечных страхов потерять то, что было дороже жизни, – все то, что, наперекор этому, он принимал теперь, как должное и что справедливо полагалось ему как одному из людей, который ничем не отличался от простых смертных.
Жена Машиаха, Шломо.
Божье наказание, от которого не было спасения.
Конечно, только для того, кто хоть иногда догадывался, что такое любить.
81. Ночь перед Божественной акцией
Он назвал эту акцию Божественной, потому что не было сомнения в том, что Сам Всемогущий вложил мысль о ней в его сердце, прежде чем он понял, что надо было делать дальше.
Божественная акция, в которой никто не отличил бы Божественного от человеческого, голос Неба от голоса человека, результаты, которые обещало и готовило Божественное будущее, от результатов, которые ты мог достигнуть собственными усилиями.
Конечно, он догадывался, что Бог прячется где-то совсем рядом, чтобы в нужную минуту подать руку помощи или наградить тебя бесценным советом, но, вместе с тем, его не оставляла твердая уверенность, что он сам, своими собственными силами руководит происходящим, подсказывая Провидению, как ему следует поступить в том или ином случае, и беря на себя всю полноту ответственности, больше которой немыслимо было представить. Недаром он любил повторять и к месту, и не к месту, что прежде чем звать на помощь Небеса, следует самому испробовать предоставленные возможности и убедиться в том, что сделал все, что от тебя зависело. И все же по мере того, как время исполнения задуманного приближалось, Шломо чувствовал, что как раз эта акция носила, без сомнения, Божественное происхождение, ибо за всеми его поступками, решениями и намерениями проступало грозное Божественное молчание, легко расставляющее все по своим местам и не делающее никогда ни для кого никаких исключений.
Возможно, в этом чувствовалась странная игра, как будто Небеса только делали вид, что доверяют человеку такое ответственное задание, тогда как на самом деле они все делали сами, и мысль об этом в последнее время все чаще и чаще не давала ему покоя.
Впрочем, так или иначе, но эта ночь перед Божественной акцией, наконец, наступила.
Она была долгой, томительной и душной. Словно сама она все никак не желала кончаться, оттягивая то, что ожидало мир завтрашним днем.
Конечно, он плохо спал в эту ночь.
Что-то будило, стоило ему погрузиться в сон, – какой-то едва слышный голос. Он нашептывал из окутавшей землю темноты непонятные слова, смысл которых он все никак не умел понять и от того просыпался снова и снова, чтобы в который раз увидеть темный провал ночного звездного неба и отблеск костра на деревянной перегородке загона, возле которой он выбрал себе место для ночлега.
Потом он подумал, что ночные слова эти были похожи на шум внезапного порыва ветра, когда он вдруг давал о себе знать в кронах деревьев, – тех, которые он видел когда-то в берлинском парке или тех, которые росли возле загородного дома его родителей – такие же быстрые и тревожные, как этот шум, наводящий на мысли о живущих в деревьях дриадах или о душах мертвых, избежавших подземных кладовых, чтобы прятаться в кронах деревьев, среди листьев и ветвей.
Невнятный шум, похожий на человеческий голос.
Как будто кто-то хотел предупредить его о чем-то важном и все никак не мог найти для этого подходящие слова.
Возможно, впрочем, что причиной этого было всего лишь впечатление от вчерашнего вечернего чтения.
Вечером, накануне, перед сном, он перечитывал книгу Иешу Навина, и теперь образы, оставленные этой книгой, не давая ему уснуть, проносясь перед глазами и сменяя друг друга, как сменяют друг друга картинки диафильмов, показывая то горящий город, то громоздившиеся до облаков крепостные стены, взлетающие в небо тучи стрел или развевающиеся штандарты наступающей пехоты, искаженные болью, яростью и криками лица, позабывшие, что такое страх.
Картинки мелькали, наползали одна на другую, смешивались и разворачивали свои пестрые богатства, блеск и сверкание труб и мечей, трепещущие на ветру черные, красные и желтые значки, голубизну неба и пятна черной земли – там, где пролилась кровь. И только одно никак не хотело облекаться в понятный зрительный образ – Бог войны, летящий перед воинами, Бог войны, чья ярость не знала границ и чье присутствие чувствовали укрывшиеся за крепостными стенами, чьи сердца он, – невидимый, но явный, – наполнял ужасом, страхом и растерянностью.
Все было на своих местах, как и должно было быть, и только одно почему-то тревожило его странной и непонятной тревогой.
Несколько фраз в конце книги Йешуа, – из тех, на которые, пожалуй, не сразу обратишь внимание, но которые долго скребут потом в голове, словно ночная мышь, забравшаяся в дом и грызущая ножку шкафа.
«Таким образом, – говорилось в этом месте, – отдал Господь Израилю всю землю, которую дать клялся отцам их, и они получили ее в наследие и поселились на ней. И дал им Господь покой со всех сторон, как клялся отцам их; и никто из всех врагов их не устоял против них; всех врагов их предал Господь в руки их. Не осталось не исполнившимся ни одно слово из всех добрых слов, которые Господь говорил дому Израилевому; все сбылось».
И верно – отзвук невозможного покоя веял от этих слов.
Достигнутым берегом были они, вот чем.
Достигнутым берегом, концом пути, обещанной и полученной наградой.
Можно было подумать, что едва успев начаться, история тогда же и закончилась, – едва набрав силы для путешествия, едва расправив крылья для недолгого и недалекого полета, закончилась, исчерпав все свои возможности и больше уже не имея никакой цели, потому что зачем же, в самом деле, было ей продолжаться, если стены Йерихо уже лежали во прахе, а Гай был повержен, разграблен и сравнен с землей?.. «Все сбылось», – уверял своего читателя автор книги. А ведь это и означало, что история закончилась – вот, что это означало и даже, может быть, еще больше, чем только это. Дымящиеся развалины и разбросанные повсюду тела врагов, конечно, еще говорили в ее пользу. И все же можно было подумать, – превозмогая страх перед явным кощунством, – что эта история вообще никогда не начиналась. Возможно, она только казалась, только мерещилась, перебегая от одного события к другому, от одного стечения обстоятельств к другому, как будто кто-то вставлял в проектор цветные слайды и почти сразу же вытаскивал их, освобождая место для других картинок и не давая толком рассмотреть детали и понять происходящее.
Можно было подумать, что история была только вымыслом