что все мы – всего только глина, из которой Всемогущий лепит то, что считает нужным, не спрашивая нашего согласия и не давая нам до поры до времени забыть, какими мы были прежде, о чем еще напоминали, время от времени, наши сны, воспоминания и оставшиеся на теле шрамы и рубцы.
80. Рахель
Что-то и в самом деле случилось с ним после этой истории с поркой, когда с помощью каких-то сердобольных евреев он доковылял до цирюльни Авигдора Луца и свалился там, в душе благодаря Всевышнего за то, что в этот час ни на улице, ни в помещении не было ни одного посетителя или прохожего.
Вряд ли он сам смог бы толком рассказать, что именно изменилось, но одно было совершенно очевидно: все, что случилось, случилось с согласия Небес, которые таким странным способом выражали свое недовольство его медлительностью и ленью и торопили его поскорее приступить к задуманному.
Кажется, он подумал, что прежде немедленно бы обиделся на такой способ разговора, тогда как теперь он казался ему единственно правильным, дающим возможность побороть инертность человеческой плоти, заставив ее трепетать перед величием Божьим, оставляя в стороне все человеческое, временное и преходящее.
Все теперь вдруг встало на свои места и пошло, как оно и должно было идти уже давно – уверенно и осторожно – так что когда Рахель стала допытываться, что же случилось, он ответил, взяв ее за руку:
– Дай мне слово, что не станешь ничего узнавать до тех пор, пока я сам тебе об этом ни рассскажу.
И она согласно кивнула:
– Хорошо.
– Вот и умница, – сказал Шломо, целуя ее.
Впрочем, через неделю об этом происшествии стали уже забывать, к тому же выяснилось, что на Шломо все заживает не хуже, чем на собаке.
А время, между тем, шло, и будущее становилось все ближе и все яснее.
Лежа в темноте рядом со спящей Рахель и уставившись в потолок, он уже в который раз продумывал детали грядущей операции, которую он называл акцией и с которой, если не все обманывало, должно было начаться то самое победоносное шествие Машиаха, – его собственное шествие, которого он терпеливо ждал, еще когда был безалаберным берлинским студентом.
Лежа теперь в темноте и шаг за шагом рисуя себе картины скорого будущего, он почти видел, как, поднимая к небу гудящее пламя, пылал земной Иерусалим, как рушились его стены, храмы и улицы, и на их месте, сквозь дым и огонь, медленно проступали очертания небесного Города, от невыносимого сияния которого можно было ослепнуть. И тогда слезы радости выступали у него на глазах.
Впрочем, человеческое и преходящее тоже нередко посещало Шломо по ночам, когда сны, блуждая невесть где, открывали ему его собственные тайны. Всякий раз он надеялся, наконец, запомнить их, но они чаще всего едва доживали до пробуждения.
Иногда, правда, он вдруг просыпался среди ночи, чувствуя желание, и тогда его ладонь скользила по теплой руке лежавшей рядом Рахель, потом добиралась до ее плеча и проникала в вырез ночной рубашки или опускалась к бедрам, замедляя здесь скольжение и нежно двигаясь по животу, чтобы потом осторожно, почти без усилий, раздвинуть ноги, которые, впрочем, уже раздвигались сами вместе с легким стоном просыпающейся посреди ночи плоти, – этим легким стоном, когда ее тело выгибалось, словно напряженный лук, открываясь навстречу его жадным рукам, которые уже не знали никакого стыда и никаких преград, гладя, сжимая и проникая, и все это длилось бесконечно, от одного стона к другому, от одного поцелуя к другому, потому что время давно уже остановилось, и в мире оставались только эти объятия, и эта сладость поцелуев, эти всхлипывания и эти стоны, которым, похоже, не было конца.
– Ты меня разбудил, – сонно бормотала Рахель, но сказанное было сказано не в укор, потому что он чувствовал, что ее тело по-прежнему что есть силы прижимается к нему, а руки слегка царапают его спину, словно напоминая, что пока время все еще стоит, не трогаясь с места и оберегая их покой, эта ночь в состоянии принести им много подарков, погрузив в вечный мир блаженства, из которого никто и никогда не думал искать выход.
Иногда она, впрочем, сразу засыпала у него на плече, но случалось, что сон уходил, и тогда она спрашивала его о каких-нибудь пустяках, например, почему он не спит или как он провел сегодняшний вечер, и он отвечал ей такими же пустяками и смешил ее разными глупостями, зная, что она любит, когда он рассказывает какие-нибудь смешные истории. Например, историю про блох турецкого султана, с которых он хотел брать налог с каждого прыжка или историю про русского посланника в консульстве в Иерусалиме, который пил, не просыхая, вместе со своим помощником. Тот был страшным пропойцей и, говорят, мог выпить, даже больше, чем сам посланник.
– А дальше? – спросила в ту ночь она, глядя на Шломо из темноты, в которой блестели только ее прекрасные глаза.
– А дальше, – сказал Шломо, – произошло непредвиденное, которое всегда случается всякий раз, когда его никто не ждет. Помощник русского посланника перепил, отмечая какой-то государственный русский праздник, а перепив – умер, оставив после себя безутешного начальника, который прекрасно знал – одно дело, когда пьешь с товарищем по службе и совсем другое – когда пьешь один, чего не одобрили бы ни султан, ни посол, ни даже сам Государь Император, пославший его в это захолустье. Но делать нечего. Помощника похоронили в свинцовом гробу на временном кладбище во дворе консульства, намереваясь в свое время отправить гроб с его телом на родину, после чего жизнь опять потекла своим чередом, как, впрочем, оно и предполагалось. Не знаю уж, сколько точно она текла и с кем теперь пил бедный посланник, но только лет через десять или около того, наконец, пришла бумага из Министерства иностранных дел, позволяющая отправить тело помощника на родину, к безутешной вдове. По такому случаю еще раз отслужили над гробом панихиду, а сам гроб вынули из склепа и поставили в консульской прихожей, намереваясь с утра погрузить его на телегу, чтобы добраться до Хайфы, а оттуда уже морем до самого Санкт-Петербурга, в котором проживал когда-то этот самый помощник.
И вот представь себе нашего посланника, этого седого и заросшего, с палочкой и отдышкой старичка, который и шагу не мог теперь ступить без какого-нибудь «кхе-кхе» или «ох-ох», и который теперь остался один на один с этим гробом, пробудившим в нем столько приятных воспоминаний, что посланнику вдруг так захотелось в последний раз взглянуть на того, с кем он выпил когда-то ни одну бутылочку «Лечебной», что просто ужас.
Но сказано – сделано. Посланник посылает