принцам… Лицо Телятникова лучилось теплом, и от самого него исходило тепло – стоя рядом, можно было греться: редко увидишь такую картину во фронтовых буднях, в серой угрюмой Москве, готовившейся к надвигающимся холодам.
Савелий имел характер более настырный, чем Тоня, он добрался до одного из самых высоких своих командиров, хотел было надавить на такую специфическую черту, как жалость и разжалобить подполковника, но тот совсем не знал, что это такое и чуть было не отправил бедного Савелия на губу, похоже, был не прочь его поколотить, но сдержался, не поколотил, и хорошо, что не сделал этого, – ведь Савелий мог бы не сдержаться и ответить… А такой поворот событий грозил Савелию пулей, выпущенной с расстояния двух метров в затылок на расстрельном полигоне.
Ушел Савелий от подполковника как оплеванный, на прямых несгибающихся ногах, фамилию этого деятеля он запомнил на всю оставшуюся жизнь и решил внести в свой список, начинавшийся фамилией Сталина.
Вечером он описал Тоне в коротких жестких фразах все, что пережил, обтекаемо объяснил ситуацию и закончил послание, начертанное на тетрадочном листе в клеточку, словами: «Давай наберемся сил и будем ждать конца войны. Тогда все и решится».
Тоня получила заветный листок через неделю после отправки, прочитала краткую историю мучений Савелия, погоревала немного и, проговорив покладисто: «Бог терпел и нам велел», – сунула треугольник в свой «сидор».
Оставалось одно: терпеть. Терпеть и дожидаться счастливого дня…
Сорок второй год был трудным, некоторые знатоки военных событий считают, что он был даже труднее сорок первого, – это конечно же зависит от угла зрения, от той полки, на которой сидит знаток, а вот с позиций тех, кто охранял столичную землю, защищал ее, ходил по ней, существует другая точка зрения.
Едва наступила осень, как все золото с деревьев начали сшибать холодные ветры, полетели листья густо, красочно, будто в хороводе, и когда Телятников, произведенный в командиры, навещал пост № 113, все деревья стояли уже по-сиротски голые, какие-то чужие, неприступные. Вид их рождал внутри слезное ощущение потери. Ночи выдавались сплошь черные, словно бы на небе не было ни звезд, ни месяца, все затягивала плотная толстая пелена, через которую не пробивался ни один светлый лучик.
Если в центре города сориентироваться помогали уличные фонари, то на окраине, там, где находился сто тринадцатый пост, от темноты не спасало почти ничего. Электрические фонари, имевшиеся на посту, работали слабо, батарейки быстро садились, трофейные немецкие фонари были не лучше, да и попадали они в руки аэростатчиц нечасто.
Телятников, отвечавший в отряде за обеспечение постов оружием и техникой, писал докладные записки наверх, но их, судя по всему, вешали на гвоздь в штабном нужнике и никаких мер не принимали. Посмеивались только: наивные люди обитают в низах, не понимают простых вещей… Возможно, даже не знают, что страна находится в напряжении, хрипит, корячится, стонет, сипит, ей не хватает не только света, но и воздуха – идет война.
Та затяжная октябрьская ночь была особенно глухой, такой черной, что невозможно было рассмотреть даже ладонь, поднесенную к лицу. Если днем еще как-то держалась плюсовая температура, не позволяла колючему северному ветру пробивать людей насквозь ледяными иглами, то ночью температура резко ползла вниз, быстро сваливалась за нуль и останавливалась на отметке «минус четыре – минус шесть»…
Шесть градусов мороза без единой крошки снега на земле – это холод двойной, который прошибает всякое живое существо до костей, держаться бывает трудно; собачий холод этот – хуже сотни фрицев, неожиданно появившихся за спиной, позади родных окопов.
В темноте вечерней – такой же глухой, как и темнота ночная, – на сто тринадцатый пост боковыми тропками, прикрываясь и маскируясь, пришли четверо, тепло одетые, в телогрейках и меховушках, в шапках, с автоматами: Молостов, Телятников и двое так же толково экипированных бойцов.
Чтобы не светиться, – а вокруг поста, как выяснилось, ходили разные люди и наблюдали за женским коллективом, обслуживающим три аэростата заграждения, и цели у них были, как выяснила разведка, не самыми добрыми, – прибывшие спустились в мужскую землянку, где стояла кровать, заправленная еще покойным Легошиным.
Через полминуты в землянке появилась Ася Трубачева. Удивилась:
– Какие гости! Здравия желаю, товарищи командиры!
Телятников предостерегающе приложил к губам палец: не надо шума, мол. Ася прихлопнула ладонью рот: есть «не надо шума!» Молостов проговорил негромко, очень спокойно:
– Мы подежурим сегодня на посту вместе с вашими товарищами, ладно?
– Так точно – ладно! – почти эхом отозвалась на полупросьбу-полуприказ капитана Ася. – На посту сейчас дежурит рядовая Лазарева.
– Кто будет сменять ее?
– Рядовая Касьянова.
За прошедший год капитан, конечно, изменился здорово, – не узнать в нем прежнего, смущающегося «дамского» коллектива командира, который, заходя в землянку с женскими постелями, смущался так, что у него красными становились не только щеки, но и лоб и шея, и он норовил как можно быстрее выскочить наружу, – сейчас Молостов уже не смущался женского духа, не робел, это был совершенно другой человек.
– Рядовая Касьянова… – повторил за Асей капитан и, поставив автомат в угол, сел на легошинскую койку. Глянул на Телятникова, объявил тихим, каким-то севшим голосом, словно бы враг находился совсем рядом, в соседней землянке: – Перекур на двадцать пять минут.
Достав из кармана лист бумаги, Молостов начертил на нем план сто тринадцатого поста и обозначил четыре точки – места, где должны были расположиться пришедшие с ним люди, у каждого из четверых – своя позиция.
Улучив момент, Ася шепотом, который не слышала, наверное, даже сама, обратилась к Телятникову:
– Не скажете, в чем дело?
Телятников отрицательно качнул головой.
– Потом, Ася… Все потом.
Через двадцать пять минут группа без единого звука – ни шороха, ни шарканья, ни громкого дыхания, ни железного стука автоматных прикладов, которыми случайно задели за косяк, – ничего этого не было, – выдвинулась из землянки в темноту и растворилась в холодной ночной плоти.
Дежурившая у аэростатов Ксения Лазарева спустя несколько минут фонариком осветила сытое гладкое пузо ближайшего АЗ, пробежалась лучом по туловищу и погасила фонарик. Даже она не засекла группу Молостова.
Ночь была тихая, из тех, что обязательно рождает в ушах тревожный звон, – полная слабых, словно бы и не людьми рожденных звуков… А ведь верно, люди не имели к ним никакого отношения, звуки исходили от двух лисиц, решивших полакомиться мышами, от самих мышей, вышедших на промысел, от кротов, непонятно зачем выбравшихся из земляной глуби наружу, от совы, сидящей на ветках недалекого дерева… У ночи имелась своя музыка, к людям никакого отношения не имевшая.
Можно представить, как чувствует себя женщина, оказавшаяся одна-одинешенька на посту, в кромешной темноте, с тяжелой винтовкой, от которой немеет плечо, – чистилище это, уготованное всякому часовому, проходили все аэростатчицы, служившие на постах, все до единой, исключений не было.
Группа