так, будто отправил в море корабли с незастрахованным грузом. Это было ощущение, подобное тому, которое он испытывал много лет назад, когда бродил, онемелый от ревности, по лондонским дебрям, с тоской думая о той женщине – своей первой жене, матери этого чертова мальчишки. О, вот наконец-то показался автомобиль! Машина подъехала: в ней был багаж, но не было Флер.
– Мисс Флер идет вдоль реки, сэр.
Пешком? Столько миль? Хозяин в недоумении воззрился на шофера, который как будто слегка улыбался. Чему? Сомс быстро отвернулся.
– Хорошо, Симс, – сказал он и вошел в дом, чтобы опять подняться в свою галерею.
Оттуда был виден берег реки, и Сомс застыл у окна, не принимая во внимание того обстоятельства, что фигурка Флер не могла появиться в поле зрения раньше чем через час. Вздумала идти пешком! И шофер так подозрительно ухмыльнулся! И тот мальчишка… Сомс резко отвернулся от окна: он не должен за ней следить. Если она хочет что-то скрыть от него, пускай скрывает, а шпионить он не будет. В сердце чувствовалась пустота, и горечь из груди поднималась по горлу. В тишине до окон галереи долетали отрывистые выкрики Джека Кардигана и смех молодого Монта: они играли в теннис. Сомс не без удовольствия предположил, что этому субъекту Профону придется, вероятно, порядком побегать. А девушка с корзиной винограда все стояла, уперев в бок свободную руку, и мечтательно глядела куда-то вдаль, мимо Сомса. «С тех пор, когда ты еще была не выше моего колена, я делал для тебя все, что мог, – подумал он. – Ты ведь не… не ранишь меня, правда?»
Копия Гойи не отвечала. Только приближающиеся сумерки слегка приглушили ее яркие краски. «Здесь нет настоящей жизни, – мысленно заметил Сомс. – Ну почему же Флер не идет?»
X
Трио
Для двух пар Форсайтов третьего и четвертого поколений уик-энд в Уонсдоне близ меловых гор длился уже девятый день. Все нити между ними натянулись до предела: никогда еще Флер не была настолько fine, Холли – настолько бдительной, Вэл не скрывался так подолгу в конюшнях, Джон не был так молчалив и встревожен. Свои познания о земледелии, полученные за истекшую неделю, он мог бы подцепить на кончик перочинного ножа и сдуть. Всякие интриги были противны его природе, и то, что ему приходится скрывать свое восторженное чувство к Флер, он считал «вздором», однако, при всем неудовольствии, подчиняясь ее требованию, сохранял секретность и по мере возможности находил утешение в редких минутах уединения с нею. В четверг, когда они стояли в эркере гостиной, одетые к ужину, она сказала ему:
– Джон, в воскресенье я уезжаю со станции Паддингтон в три сорок. Если ты поедешь к себе в субботу, то в воскресенье сможешь встретить меня на станции и проводить, а потом вернуться сюда последним поездом. Ты ведь так и так собирался домой, правда?
Джон кивнул.
– Я на все согласен, чтобы побыть с тобой, – сказал он. – Только зачем делать вид…
Флер вложила мизинец в его ладонь.
– У тебя нет инстинкта, Джон. Поэтому доверь дело мне. Для наших родителей все это очень серьезно. Сейчас мы должны таиться, если хотим быть вместе. – Дверь открылась, и Флер громко добавила: – Какой ты неуклюжий, Джон!
Внутри у него что-то перевернулось. Для него это было невыносимо – скрывать чувство настолько естественное, сильное и сладостное.
В пятницу около одиннадцати часов вечера он собрал сумку и выглянул в окно, тоскуя и в то же время теряясь в мечтах о встрече на Паддингтонском вокзале. Вдруг послышался тихий звук, будто кто-то стучал ногтем в его дверь. Он подскочил к ней и прислушался: звук повторился. И в самом деле стучали ноготком. Джон открыл. О какое прелестное создание вошло в его комнату!
– Мне захотелось показать тебе мое маскарадное платье, – сказало оно и стало в позу возле кровати.
Джон сделал глубокий вдох и прислонился к двери. Наряд виденья состоял из белого муслинового головного убора, кружевной косынки на обнаженной шее и пышного бордового платья, подхватывающего тонкую талию. Одной рукой виденье упиралось в бок, а в другой, поднятой, держало веер, касаясь им головы.
– Здесь должна быть корзина, – прошептало оно, – но ее у меня нет. Это костюм сборщицы винограда с картины Гойи. Вот так она там стоит. Тебе нравится?
– Это сон.
Видение сделало пируэт.
– Дотронься – увидишь.
Джон опустился на колени и почтительно взял край подола.
– Винный цвет, – прошептало виденье. – La ven-dimia – сбор винограда.
Едва касаясь пальцами талии, Джон поднял обожающий взгляд.
– О, Джон! – тихо произнесла виноградарша, нагнулась, поцеловала его в лоб и, сделав еще один пируэт, ускользнула прочь.
Джон, уронив голову на кровать, так и остался на коленях. Он и сам не знал, как долго пробыл в этой позе. Точно во сне, ему снова и снова слышались тихие звуки: стук ноготком в дверь, легкая поступь, шуршание юбок. Закрытые глаза видели фигурку, которая стояла перед ним, улыбалась ему и шептала. В воздухе витал тонкий аромат нарцисса. А между бровей, на месте поцелуя, ощущалось маленькое прохладное пятнышко, как будто губы оставили на лбу отпечаток в виде цветка. Душу Джона наполняла любовь, любовь юношеская, которая так мало знает, так на многое надеется и ни за что не хочет смахивать с себя пыльцу. Со временем она превращается или в благоуханное воспоминание, или в обжигающую страсть, или в привычку, или – очень редко – в полную корзину сладкого винограда, окрашенного заходящим солнцем.
О Джоне Форсайте сказано уже достаточно, чтобы можно было понять, какое огромное расстояние отделяло его от прапрадеда – первого Джолиона, державшего ферму в Дорсете, у моря. Джон был чувствителен, как девушка (даже чувствительнее, чем девять из десяти сегодняшних девушек), обладал не менее богатым воображением, чем «хромоногие уточки» Джун (ее протеже-художники), и естественным образом унаследовал от отца и матери способность к нежным чувствам. И все же где-то в его внутренних тканях сохранилось нечто от основателя рода – тайная стойкость души, страх выказать сокровенное, нежелание признавать поражения. Нежным, чувствительным, мечтательным мальчикам, как правило, нелегко приходится в школе. Но Джон инстинктивно держался в тени и потому страдал вполне умеренно. До сих пор только с матерью он говорил абсолютно откровенно и вел себя абсолютно естественно. И в эту субботу, возвращаясь в Робин-Хилл, он ощущал тяжесть на сердце, оттого что Флер велела ему больше не быть откровенным и естественным с той, от кого он никогда ничего не скрывал. Ему не следовало даже говорить ей об их повторной встрече – если только не окажется, что она уже знает. Все это было для Джона так мучительно, что он подумывал о том, чтобы отправить домой телеграмму с