Мозес! Ну, надо же! А я и не узнал» – на что Мозес тоже изобразил на своем лице некое подобие улыбки и даже помахал рукой, после чего поспешил по песчаной дорожке мимо кустов акации, чтобы затем, пройдя под мостиком, подняться по каменным ступеням на вторую террасу и здесь, наконец, остановиться и поднять голову, чтобы увидеть эти парящие над землей зеркальные окна последнего этажа, откуда прямо на него смотрела ничего не значащая, равнодушная пустота, чей взгляд он почувствовал, едва только успел поднять глаза. Та самая пустота, Мозес, которой случалось иногда взглянуть на тебя из пустого холодильника, или выглянуть вдруг из пустой пачки сигарет, – пустота, которую, бывало, вдруг нащупываешь в пустом кармане или на которую неожиданно натыкаешься в пустом коридоре, – эта ничего не значащая и ни на что не претендующая пустота, безучастно глядящая на тебя, да и то только потому, что ты некстати подвернулся ей сегодня под руку.
Конечно, поначалу могло показаться, что вся эта безучастность была только маской, за которой пряталась насмешка и злорадство, так что если прислушаться, можно было легко разобрать, как эта пустота говорит тебе что-нибудь вроде: «Никто уже не посмотрит на тебя отсюда, Мозес», или «Больше никаких писем, Мозес», или же даже нечто относительно добродушное – «Вот и опять ты остался один, дурачок» – тогда как в действительности налицо были только эта безучастность и это равнодушие, которые, конечно же, были хуже любой насмешки и любой издевки, потому что они мало-помалу охватывали весь мир, оставляя его один на один с этим лежащим на земле телом, которое Мозес видел теперь так отчетливо, как будто оно и в самом деле лежало перед ним – это ужасное тело с подвернутыми ногами, нелепо выставленным вперед плечом и невидимым лицом, которое закрывали спутанные белокурые волосы, тогда как раскрытая мраморная ладонь, напротив, позволяла разглядеть все эти уже ненужные тайны, перекрещивающиеся и разбегающиеся в разные стороны тонкими линиями – линия жизни была на удивление длинна и предвещала множество приятных сюрпризов, зато линия смерти почти отсутствовала, – но самое ужасное, что он почувствовал вдруг и что заставило его на мгновенье похолодеть, так это то, что тело, которое носило еще имя Анны Болейн и которое еще совсем недавно писало ему: «милому, милому Мозесу от милой, милой Анны» – что это тело, оставаясь неподвижным, в то же самое время уже стремительно уносилось от него с ужасающей скоростью прочь, с каждой секундой проваливаясь в бездну прошлого и не оставляя никакой надежды – ни догнать, ни дотянуться до него, так что Мозес почти видел это ужасное движение, этот почти осязаемый образ вечной разлуки, но хуже этого было то, что ему казалось, будто он слышит еще ее голос, доносившийся откуда-то с окраины бытия перед тем, как унестись еще дальше. Кажется, этот голос звал его вернуться, и это было, во всяком случае, понятно и не вызывало удивления, потому что для самой Анны Болейн, наверное, не она, а он, Мозес, вместе с этим городом, миром, Вселенной, стремительно уносился теперь прочь, пропадал, исчезал, растворялся в этом «завтра», «послезавтра», «через месяц», «через год», подобно тому, как сама она исчезала, пропадала и терялась во всех этих «вчера», «на прошлой неделе», «год назад», «когда-то», и уж тут ничего нельзя было поделать, ну, разве что закрыть на минуту глаза, чтобы побороть внезапно подкатившее головокружение, справиться с ужасом перед этой разворачивающейся перед ним бездной… Мозес! Мозес! Мозес! – звал этот стихающий голос, наводя на странную мысль о том, что Время – это всегда только время смерти. Время смерти, Мозес. Среди прочего это еще означало, что в мире ровным счетом ничего не происходит, за исключением самого этого расставания, и выходило, что мир просто топчется на одном месте, равнодушно перетекая от минуты к минуте, от часа к часу, от одного дня к другому, не подозревая, что хотя все и меняется, но ничего не происходит, так что это все еще длится одна и та же минута, один и тот же час, век, тысячелетие, одна и та же смешная и ничего не умеющая вечность, не способная даже сберечь своих умерших.
– Вечность, Мозес. В конце концов, это такое дерьмо, что не стоило бы о нем и вспоминать.
– Конечно, сэр. Если бы только оно само не лезло к нам каждую минуту с распростертыми объятиями, сэр.
– Ну и что вы нашли там любопытного, Мозес? – услышал он знакомый голос и обернулся. Стоявший перед ним доктор Фрум, заложив руки за спину, внимательно рассматривал.
Господи, Боже мой, – подумал Мозес. – Господи, Боже мой… Что, даже сейчас? Сейчас?.. Да, нет же, не может быть, – сказал он себе, пытаясь ускользнуть от цепкого взгляда, который сверлил его из-под густых бровей. Только тебя-то тут и не хватало, старый козел, – вот, что должен был услышать доктор Фрум, если бы он умел читать чужие мысли.
– Так что же вы там такое нашли, Мозес? – повторил господин Фрум и посмотрел туда, куда только что был направлен взгляд Мозеса.
– Где? – спросил Мозес, повернув голову. – Там? Ничего. Ничего я там не нашел. С чего вы взяли?
– Вы стоите тут, как будто вас вдруг хватил паралич, Мозес.
Голос доктора звучал оглушительно неуместно, – словно смех на похоронах.
– Я молился, – сказал Мозес, что в какой-то мере можно было посчитать правдой. – Да, – сказал он в ответ на поднятые брови Фрума, удивляясь своим словам, которые он с трудом расслышал сам. Впрочем, так оно, вероятно, и было. Потому что, чем же еще можно было заняться, с трудом балансируя на краю этой умопомрачительной бездны, куда теперь все дальше и дальше стремительно уносилась от него его Анна Болейн?
– Неужели? – сказал доктор Фрум. – Признаться, я и не знал, что вы у нас такой великий молитвенник… Ей-Богу, было бы лучше, если бы вы подмели возле третьей террасы. Там вечно валяется какой-нибудь мусор.
Вечность, Мозес. Она почему-то всегда знает, что для нас лучше, а что нет.
– Я подметаю там три раза в неделю, сэр, – пробормотал Мозес, чувствуя, как у него задергалось правое веко.
– Мне представляется, что следует подметать ровно столько, сколько требуется для того, чтобы было чисто, – сказал доктор Фрум. – Мне кажется, что это единственно правильный подход к этой плохо разрешимой для вас проблеме… И знаете, что я вам скажу, Мозес? – продолжал он, снисходительно складывая губы в нечто, напоминающее улыбку. – Там, куда вы смотрите, ровным счетом ничего нет. Ничего, Мозес. Ровным счетом. А хотите знать – почему? – Он помолчал, некоторое время разглядывая Мозеса, – вероятно, так же разглядывает нас Вечность, когда мы