здесь будет Мозес? – спросил незнакомый санитар, заглядывая в дверь.
– Здесь – я, – отвечал Мозес, чувствуя, что он покраснел и вместе с тем ощутил вдруг это легкое и нежное покалывание в груди, словно ему предстояло немедленно выйти на сцену и встать в свете софитов перед многотысячным залом.
– Тогда возьмите, – сказал незнакомый санитар, входя и протягивая Мозесу какую-то свернутую бумажку. – Неплохо, совсем неплохо, – сказал он, оглядывая комнатушку Мозеса. Уютное местечко, да? А это кто? Знакомое лицо, – спросил он, ткнув пальцем в фотографию, которая предположительно принадлежала Филиппу Какавеке. – Ставлю десять шекелей, что это ваш отец.
– Да, – согласился Мозес, не желая вдаваться в объяснения. – В каком-то роде. Это мне?
– Конечно. Если вы Мозес… Похож на Попыша, – он продолжал разглядывать фотографию. – Ну, на чемпиона…
– А-а-аа, – протянул Мозес.
– Можете не торопиться, за ответом я зайду завтра… Или передайте с кем-нибудь из ваших. И чтобы никому, – добавил он перед тем, как исчезнуть. – Умеете же вы, ей-богу устраиваться!..
– Спасибо, – сказал Мозес, впрочем, уже в пустоту.
Он развернул записку и прочел: «Мозес, любимый». Тогда он посмотрел на подпись. Анна Болейн. Анна Болейн, Мозес. Больше всего это имя, пожалуй, было похоже на куст цветущего жасмина, разбуженного вдруг посреди ночи порывом ветра, ливнем и грозой. Мозес мог поклясться, что слышит его впервые.
«Мозес, любимый», – вновь прочитал он, не веря своим глазам.
«Мозес, любимый», – перечитал он еще раз, чувствуя, как сладко заныло у него под ложечкой.
«Мозес, любимый…»
– Ого, – сказал Мозес.
Одному Богу было известно, как ей удалось узнать, что его зовут Мозес.
Он поднял голову и с благодарностью посмотрел на потолок, за которым, – кажется, на последнем этаже, – находилось женское отделение клиники, живущее по своим особым правилам, главное из которых заключалось в том, что женщин из отделения водили на прогулку в особый, отведенный для этого закрытый дворик, так что они никогда не имели возможность общаться с относительно свободными пациентами мужского пола, совершенно отрезанные от этого источника знаний и радости, что, в свою очередь, было заранее предусмотрено знаменитой лечебной концепцией прославленного доктора Ворвика, краеугольным камнем которой было его неафишированное высказывание, гласившее: «Мужчина вредит себе. Женщина – себе, окружающим и всему миру».
– Там одни идиотки, Мозес, – сказал как-то Амос, когда они вместе с Габриэлем и покойным Лео из Вестфалии обсуждали вопрос «Как незаметно пробраться в женское отделение и остаться незамеченным?». Вопрос «зачем» в тот раз не обсуждался.
– Говорю тебе, там одни идиотки, – сказал в завершении обсуждения Амос, но теперь Мозес знал, что он заблуждается, о чем свидетельствовала эта волшебная записка, которую он держал сейчас в руке.
«если бы ты только захотел иметь верную и преданную подругу…»
Если бы ты только захотел, Мозес.
Еще бы, сэр.
Подругу, «которая будет любить тебя вечно…»
До самой могилы, Мозес. Как Бавкида своего Филомена.
Как еще никто, нигде и никогда…
«если же случится так, что твое сердце уже занято, то я согласна быть тебе сестрой»
Сестрой Мозеса.
– Сестрой, – огорчился Мозес. – Нет уж, лучше, все-таки, не сестрой, мне кажется.
«…если ты согласен, то подойди сегодня к трем часам к мостику второй террасы и посмотри на второе от угла окно на пятом этаже», – писала Анна Болейн.
Взгляд Мозеса метнулся к часам. Слава Всевышнему, было еще только начало первого.
– Уже начало первого, Мозес, – поторопил он себя, пряча записку в карман и направляясь к двери. Конечно, было гораздо лучше появиться раньше, чем взять – и опоздать. В крайнем случае можно было прийти еще раз.
– О, Мозес, – пел он, приглаживая волосы и, выбегая во двор, чтобы затем, торопливо проскочив под мостиком, вбежать, взлететь, воспарить по каменным ступенькам на вторую террасу и остановиться здесь в самом центре песчаной дорожки, подняв голову и чувствуя, как колотится в груди сердце, замирая и готовясь. И – вместе с тем – с удовольствием видя себя со стороны – этакого Мозеса, стоящего, широко расставив ноги и сложив на груди руки, в солнцезащитных очках и в своей черной с капюшоном куртке, на плече которой было вышито «Мозес», что, конечно, выгодно отличало его от прочей прогуливающейся здесь публики, которая вряд ли могла похвалиться тем, что ей когда-нибудь доводилось получать такие вот записки от Анны Болейн.
Да, вот так он и стоял тогда, в первый раз, подняв к небу лицо и глядя на зеркальные стекла последнего этажа, в которых отражалось небо, – прямо посреди песчаной дорожки, мешая прогуливающимся перед обедом пациентам, которые, конечно же, не упускали случая отпустить на его счет какие-нибудь мало остроумные замечания – вроде «Совсем сдурел, Мозес», «Встал прямо посереди дороги», «Эй, Мозес, гляди, не сломай шею!» – стоял, чувствуя, что его видят, – а ведь это-то и было самым главным, Мозес, потому что это означало, что не было больше никаких оснований сомневаться в своем собственном существовании, в отличие от всего остального мира, который все еще продолжал смотреть на себя самого глазами Декарта, на что, в конце концов, можно было бы и не обращать внимания, тем более что он, Мозес, жил уже совсем в другой эпохе и в другом измерении, удостоверяющим свое собственное существование не сомнительным cogito, – и вообще, не каким бы то ни было глаголом первого лица единственного числа, – но этим, не вызывающим никакого сомнения взглядом, обращенным на тебя с высоты последнего этажа и тем пробуждающим из небытия, оставив в стороне сомнения в том, что, когда тебя видят, то ты, в свою очередь, конечно же, рождаешься в этом взгляде, позволяя другому видеть тебя, а значит, в свою очередь, давая место его собственному существованию.
Впрочем, все, на что был способен человеческий язык, это пролепетать что-то вроде: быть – значит быть увиденным, Мозес.
Быть, значит быть увиденным, дружок.
Мысль, с которой он пришел сюда на следующий день, с любовью оглядывая и газон, и свежую траву, и поднимающиеся к третьей террасе известковые плиты, и заросли акации, чувствуя нежность даже к своим вчерашним, оставленным на песке следам, ведь на этом самом месте, похоже, началась совсем другая жизнь, о чем, к счастью, не знал никто, кроме него, Анны Болейн, да еще этого незнакомого санитара, который, впрочем, вскоре исчез, оставив их наедине, друг против друга, разделенных лишь бетонными потолочными перекрытиями и его величеством случаем, от которого ведь никто ни был застрахован. Никто не замечал, разумеется, особенного блеска, который появлялся в глазах Мозеса по средам, – особенно же он становился заметным ближе к тихому часу, когда глаза его начинали фосфоресцировать до такой степени, что казалось, вот-вот – и из них посыплются искры. И уж конечно, никто не видел ту маленькую корзинку от рождественских подарков, которая медленно спускалась в условленный час с последнего этажа на