конце концов пребывающего в маразме Голиафа. Инакомыслие подрывает идеологию социализма, шабашничество, будучи внешне политически нейтральным, ярче всего другого раскрывает его экономическую неэффективность. Но тогда возникает вопрос: «Почему власти не предпринимают к шабашникам столь же жестких мер, как к диссидентам?» Я сказал Аделине: «Вот смотри, ты как представитель диссидентов отбываешь здесь срок, а шабашники тут же спокойно зарабатывают деньги, — не парадокс ли?» Она ответила: «Всё это временно. Дай срок — наши славные органы разберутся и с шабашниками». Насколько она была права, нам довелось узнать очень скоро…
Привезенные из Ленинграда два тома собрания сочинений Достоевского оказались как нельзя кстати. Аделина всё порывалась читать их, но отложила это до моего отъезда.
— Спасибо за Достоевского, в этих двух томах его дневники за 1873 и 1876 годы. При советской власти опубликованы впервые, то есть через сто лет после последней дореволюционной публикации. Как ты это достал?
— По блату, конечно… Не представляешь, какие возможности у генерального директора — вызвал секретаря парткома и поручил достать полное собрание сочинений классика через горкомовский распределитель дефицита. Вот и все дела…
— А секретарь парткома поручил достать книги своей помощнице, которая, зная заказчика не только в роли генерального, отнеслась к заданию с особой страстью — не так ли, милый?
— Вместо того чтобы оттачивать на мне свое публицистическое мастерство, расскажи лучше, что нового ты собираешься написать о классике.
— Дневники Достоевского — самая запретная тема, их мало кто читал и почти никто в наши времена не исследовал. Вроде бы есть публикация работы какого-то русского иммигранта в Австралии на эту тему в ученых записках Мельбурнского университета, на Колыме вряд ли доступная… Хочу разобраться сама.
— Да, любопытно было бы посмотреть на лицо Степана Степаныча, если бы ты потребовала достать тебе это издание для повышения образовательного уровня.
— Степан Степаныч не худший вариант. В столицах такую просьбу сочли бы за попытку антисоветской деятельности…
— Что же такого антисоветского классик понаписал в своих дневниках?
— Немало… Не ведал классик передовой марксистско-ленинской науки, реакционным почвенником был, за царя и православие ратовал, про революционеров нехорошо говорил. А еще — евреев недолюбливал и поляков тоже… Лорда Биконсфильда жидом обзывал. Кажется, Максим Горький назвал Достоевского больной совестью народа нашего — в этом что-то есть, хочу разобраться… Здесь нужен неожиданно свежий взгляд — не знаю, получится ли.
— Ну, про евреев это нашим нынешним вполне подошло бы, не так ли?
— И да, и нет… Всё это, в том числе про евреев, у классика как-то не с марксистских позиций излагается. Похоже, не удосужился классик почитать Карла Маркса, своего современника, — тот тоже не переваривал всё еврейское, хотя, правда, с марксистских позиций…
— Собираешься писать диссертацию на эту тему?
— Диссертации у нас положено писать про соцреализм Шолохова и других членов, пишущих «по указке сердца, которое принадлежит партии». Просто хочу протереть стекло…
— Какое стекло?
— Один критик говорил, что стекло жизни со временем запыляется, но писатель может протереть его и сделать прозрачным для всех людей. Может, конечно, и замарать то стекло окончательно — это я уже от себя…
Я уезжал рано утром, хотел побывать в Магадане до отлета поздним вечером в Ленинград. Аделина неожиданно расплакалась — это было так не похоже на нее. Она обнимала меня: «Приезжай еще, пожалуйста». Я пытался ее успокоить, сказал, что не сомневаюсь в возможностях Иосифа Михайловича, что он несомненно добьется ее досрочного освобождения еще до зимы. Она, беззащитная, прижималась ко мне, не отпускала: «Всё равно приезжай еще, пожалуйста». Прощание получилось нежным, печальным и тягостным, как всегда в таких случаях, — один уезжает на волю, другой остается в ссылке, и никто не знает, встретятся ли они еще… Это прощание запомнилось надолго и, наверное, многое предопределило в нашем будущем, светлой добротой засветилось, прежде чем черное зло обрушило всё в тот страшный день…
Магадан оказался вполне современным городом на океанском берегу в обрамлении красивых сопок на горизонте, с магазинами, приличной гостиницей, парой ресторанов и даже с троллейбусами на улицах. Зримых признаков земного ада я не обнаружил, ничто здесь внешне не напоминало о бывшей столице Гулага — ад, по-видимому, переместился в другие края. В центре города стояли дома в ампирном стиле позднесталинского неоклассицизма, построенные в 1950-е годы по проектам ленинградских архитекторов, на окраинах — обычные пятиэтажные хрущевки. Я спустился к бухте Нагаева, в которую когда-то приходил первый транспорт с заключенными. Бухта является частью огромного Охотского моря, которое простирается до Камчатки и северных Японских островов. Я впервые стоял на побережье Тихого океана, в его отдаленном глухом углу. Солнце, которое в это время года, как и в Ленинграде, заходит здесь лишь на несколько часов в сутки, скрылось за свинцовыми тучами. Таким же свинцово-серым было всё видимое пространство сурового Охотского моря с уходящими вдаль пустынными берегами Нагаевской бухты. Картина в целом была довольно мрачной. Мне стало тревожно и неуютно.
До отхода автобуса в аэропорт было еще два с лишним часа, я пошел на центральную почту и заказал разговор с Ленинградом — там было раннее утро, но Арон наверняка уже встал. «Ждите в течение часа», — сказала телефонистка. От нечего делать подошел к окошку «До востребования», на всякий случай показал паспорт и в ответ совершенно неожиданно получил телеграмму от Алисы. Как она сумела вычислить, что я зайду на почту в Магадане, осталось такой же загадкой, как и сама эта женщина. Алиса писала: «Есть возможность провести пару недель комфортабельном бунгало на берегу Волги в Плёсе. Встречаемся Горьком или Ярославле, дальше вместе пароходом. Сообщи время и место. Целую, твоя Алиса». Я подумал: «А почему бы и нет?» Мне давно хотелось побывать в Плёсе, посмотреть оригиналы левитановских пейзажей, если они, конечно, сохранились. Алиса обеспечит обслуживание во всех смыслах этого слова по высшему разряду. Сейчас же в аэропорту узнаю, как добраться до Горького или Ярославля, переоформлю билет и дам ей телеграмму до востребования в Саратов. Шальное, грешное течение моих мыслей было прервано громким объявлением, поставившим жирный черный крест и на моих планах, и на всей моей прежней жизни: «Ленинград, шестая кабина».
Слышимость была плохой, и я долго, по возможности громче, спрашивал: «Арон, ты слышишь меня?» Наконец он ответил:
— Игорь, это ты? Наконец-то ты появился, мы не знали, где искать тебя.
— Извини, Арон, здесь со связью большие проблемы, да и беспокоить вас с Наташей своими заботами не хотелось, но я…
— Игорь, немедленно возвращайся, у нас здесь… у нас несчастье, большое несчастье… Это касается… Это