вздымалась, сипела, казалось, что с каждым выдохом на снег должны шлепнуться вывернутые наизнанку, посеченные легкие, глаза сделались маленькими, жесткими, вползли под крутые лобные кости, нос обузился, сделался тонким, побелел, крылья, напротив, расширились, как у негра со старой картинки «Свободу Занзибару!», прилипли к верхней губе.
– Лицо снегом потри, Алексеич! – выкрикнул Чириков и удивился тому, что крика не было – какой-то надорванный шепот: с ним происходило то же самое, что и с Кучумовым – легкие перхали впустую, процеживали воздух сквозь себя и возвращали назад, не взяв своего – кислорода в воздухе совсем не было, – выдуло ветром, выело морозом, растащили его, как дармовой корм разные птицы и зверюшки.
Зачерпнув немного снега, Кучумов поднес его к лицу – не дело, когда нос струпьями пойдет, проеденный болячками хрящ станет проваливаться, как у сифилитика, тогда вертолет надо будет вызывать, но все-таки собственный лик – это дело десятое, жена не откажется и таким его принять, четверо детей настругал и, коли понадобится, и без носа еще настругает, главное сейчас – соболь! Через рябиновый частокол не пролезть, в обход если пойти – соболь испугается, нырнет куда-нибудь в щель, ему одному известную, – ищи тогда, свищи! Крохотные, стянутые в прорези-щелочки глаза его полыхнули зло, черная копоть из них посыпалась, на правом, обожженном студью виске беспокойно забилась фиолетовая выпуклая жилка.
И собаки что-то не слышно, будто сквозь землю провалилась собака – две минуты назад звенела серебром на морозе – действительно валдайский колоколец, который можно распознать даже за горизонтом, – был колоколец и нет его: видать, опытная промысловая сука тоже упустила хитрого зверька.
Сидит сейчас умник где-нибудь в укромном месте, лапой мордочку чистит и круглые твердые ушки топорщит по-медвежьи, обстановку сечет да над недогадливыми людишками насмехается – истинный пройдоха этот соболь!
– Ну где собака? Слышишь? – просипел задохнувшийся Кучумов, повел головой в сторону, где должна была быть лайка: – Слышишь?
– Нет!
Кучумов выругался, ссыпал снег из ладони под ноги, оценивающе оглядел сопку, по которой карабкался вверх рябинник, вперемежку с рябинками росли пеплоствольные каменные березки, мученически изогнутые, в ревматических узлах, в болячках и наростах, еще какие-то неведомые, в намерзи и снеговых нахлобучках деревца, засек на небе слабый папиросно-дымный месяц и проговорил неприязненно:
– Вот он, с-собака! Нарождается.
Напарник его ничем не отозвался, ни поддерживающим кашлем, ни кивком, знал, что лучше промолчать, не то можно угодить под тяжелый каток – разъяренный старшой расплющит его и покатит дальше, не оглянувшись. Раз месяц нарождается, значит, ночь приходит на смену ночи, вот ведь – дня совсем нет.
Затоптался на месте Кучумов, не зная, куда устремиться – поспешишь, неверный шаг сделаешь, соболь, которого уже за хвост держали, нырнет в щель с обратной стороны и – «адью»! Со злостью ткнул посохом в снег, дырявя его – который уж раз дырявил бесцельно – и вроде бы немного пар из себя выпустил, лицо старшого поспокойнело, даже задумчивым сделалось. А то красным был, раскалился так, что сигарету прикуривать можно. Печка: никакого костра для обогрева не надо.
У Чирикова дыхание малость выровнялось, тяжесть от сердца отлегла, он опустил руки и помотал ими – усталость на весу хорошо стекает.
– Не переживай, Алексеич, – пробормотал он примирительно, – одним соболем больше, одним соболем меньше – ерунда в масштабе мировой цивилизации. А?
Поспокойневшее лицо Кучумова дернулось, на щеках образовались серые розы, из узеньких прорех-щелочек, где находились глаза, полыхнуло влажно, и потекла, потекла чернота по щекам…
– Не-ет, Рубель, – просипел старшой несогласно. – Этого соболя мы обязательно возьмем. Хороший соболь, не «кузнец» – «первый цвет».
– Откуда знаешь, Алексеич: «кузнец» – не «кузнец»? Ты ж его в глаза не видел, только след. А?
– А я на одном месте по моче прочитал, понял, Рубель? Соболь остановился, помочился, я и прочитал. Понял? – просипел старшой. Утренней чистоты и звучности в голосе как не бывало.
– Понял, чем дед бабку донял.
Дернулся Кучумов, хотел сказать еще что-то резкое, сбить с напарника навязь слов – все говорит не дело, говорит, говорит, будто шелуху сеет, но в это время зазвенел высеребренный расстоянием и студью голос лайки – наконец-то, и старшой, выдернув посох из снега, с силой уперся им в лежачий ствол, неровно накрытый снеговой шапкой, оттолкнулся – он не виден был, этот гнилой, рассыпавшийся в пыль ствол, обычная неровность в снегу, и все, а Кучумов разглядел его точно и нашел твердое место в гнили, – мелочь, конечно, ерунда, но в лесу из этой ерунды жизнь состоит. Кучумов в тайге свой человек, видит, что на земле и что под землей, цвет собольей шкурки по моче определяет. М-да, с Кучумовым действительно не пропадешь. Чириков покатил вслед за старшим.
На ходу отметил, что лайка гон закончила, не перемещается – голос ее словно бы застыл на месте, звучит ровно, не гаснет и не дрожит, резкий, тревожный значит, ухватила соболя за хвост и тот, спасаясь от собаки, нырнул в дупло.
А в дупле он, как в ловушке – собака уже не выпустит его. Можно не спешить. Но Кучумов спешил, шел ходко, раскачиваясь и по-голубиному кивая головой, вместе с ним раскачивалось и ружье с седым заиндевелым стволом – оно будто бы мертво было прикручено к спине, сидело, не ворохнувшись, а Чирикова его ружье все время тревожило – то по хребту огреет, то лопатки прижмет, то кожу на шее прищемит – никак он не мог приладиться к своей централке шестнадцатого калибра.
Надо будет спросить у Кучумова, в чем секрет, почему ружье в гоне не болтается, сидит плотно на спине, ведь он же, секрет, точно есть. В такт ружью на кучумовской спине ходил и ладно привязанный сидор – самодельный рюкзак. Кучумов сам его выдумал, сам скроил, сам сшил из брезента, кое-где резиновую подкладку под ткань приспособил – не нитками, а клеем пользовался, чтоб не промокало, – в общем, не рюкзак, а целый дом, с подполом и кладовками, с сенцами, кухней и спальней.
Чириков как-то грустно и отрешенно посмотрел себе на ноги – по самые колена он оброс снежным бусом, ледяной окалиной, бахромой, хоть рисунки на обуви выводи – богатый материал для художника, фактура – зашатаешься, изнутри его знакомо обварило холодом и к глотке снова подползла давешняя тоска.
И что же такое с ним происходит, почему так неотвязно, буквально прикипев к неудобному ружью и такому же неудобному, пляшущему рюкзаку, следует за ним безжалостная глухая тоска? Может, подбить Кучумова на возврат домой, а? Пора ведь возвращаться на косу, или не пора, а?
– Как порешим – так и будет, – пробормотал он сипло, обдался едким колючим паром, глазам стало больно, и Чириков с силой сжал