удовлетворенно выбил гильзу из ствола.
Лайка, зная, как кусается раненый соболь – глаза может выгрызть, нос просаживает насквозь, – осторожно, приседая на подрагивающих лапах, чуть ли не ползком приблизилась к зверьку. Она не боялась живого соболя, когда гнала его, а боялась мертвого, вот ведь как. Осторожничает собака, идет, будто на спине графин с водой тащит – грустное мгновение, какой-то ничтожно малый миг, а все же отпечатался в чириковском мозгу. Вообще-то собака не должна трусить, да и Кучумов не стал бы держать трусливую собаку – это была его лайка, умная, со смышлеными ореховыми глазами, в которых и печаль светилась, и радость была видна, умело распознающая зверя под землей, в выси, в густой темени хвойных лап, хватавшая, случалось, и хозяина тайги за толстый зад – и вдруг трусость… непохоже! Что-то чувствует кабысдох. Чириков подумал, что, наверное, не только человек может маяться – собака тоже. Кучумов подбодрил лайку:
– Смелее!
Та на окрик никак не среагировала, и правильно сделала – в ту же минуту соболь, только что лежавший неподвижно, пружиной взвился вверх и, прогибаясь всем телом, мотая невесомой своей, какой-то трогательно детской головой, роняя кровяные бусины на снег, метнулся к темному зияющему жерлу – глубокому выгнившему дуплу поваленного ствола.
На бегу зверька занесло, он перевернулся через спину, зарылся боком в снег, промахнул мимо жерла и пошел вдоль ствола дальше.
Лайка не сделала даже попытки взять раненого соболя – боялась. Кучумов пронзительным секущим вскриком подогнал ее – лайка вздрогнула, сжалась, словно бы для прыжка, но прыжка не сделала.
– Пристрелю! – просипел Кучумов, из глаз его выплеснулся изумленный огонь – поведение лайки не укладывалось в мозгу – чего же она медлит? Что чует? Пулю она чует, вот что! В следующий миг Кучумов швырнул ружье в сторону и совершил несколько стремительно-ловких прыжков, словно бы ноги его не были отяжелены громоздкими охотничьими лыжами. На ходу перехватив посох, так чтобы рогулька была внизу, дотянулся древком до ослепленного мятущегося зверька и прижал рогулькой голову бегуна к снегу.
Соболь попытался дугой взметнуться в воздух, перевернулся вокруг прихваченной головы, выкручивая себе хребет, застонал, засипел – предсмертный звук был многослоен, впивался в уши. Чириков вздрогнул. Отметил, что старшой, действительно, наверное, по моче способен определять сорт соболя – прихваченный зверек был самый дорогой, который приемщик на мехпункте с руками отнимет и даст высшую цену, а какая-нибудь богатая дамочка, умеющая отличать первый цвет от «кузнеца», не одну цену, а две, либо все три отвалит.
Снег около бьющегося соболя сделался красным. Кучумов обеспокоенно потянулся к зверьку: когда кровь – это плохо, шкурка может оказаться попорченной. Почувствовав человеческую руку, соболь опять попытался вывернуться в рогульке, зашипел обреченно, сквозь шипенье снова послышался сдавленный стон – совсем не соболий, и Чириков медленно зашевелил губами: свят-свят-свят, это же не зверек, а оборотень какой-то, в нем – чужая душа!
Лайка действительно что-то чувствовала. Голова соболя была просечена дробью в трех местах – слишком развалисто, широко пошел заряд, дробины рассыпались веером, один глаз выбит и розовой пустой пленкой, вызвавшей тошноту в глотке, прилип к мордочке. Обычно эту мордочку показывают на фотографиях смышленой, милой, добродушной, которую взять на мушку – все равно что на самого себя навести ствол или на своего ребенка, а тут она была перекошенной, окровяненной, с оскаленными красными зубами, посеченными дробью, с мукой и ненавистью.
Зашипел соболь предсмертно, забился под рогулькой, зацарапав лапами снег, норовя уйти из-под посоха. Выбил из себя стон. Вместе со стоном на снег выбрызнула кровь.
Кучумов, мотнув головой, скинул рукавицу в снег, закряхтел, глядя соболю прямо в единственный светящийся глаз, нащупал под слабой узенькой грудкой крохотный бьющийся комочек сердца, сдавил его пальцами, а потом резко дернул вниз.
Что-то пискнуло на зубах у соболя, словно он полоротую птаху поймал, из глотки струйкой вновь выплеснула кровь, невыбитый светящийся карий глаз округлился, пошел алыми разводами, свет в нем задрожал, задвигался, будто внутри глаза кто-то переместил с места на место крохотную коптилку, откуда-то снизу, из глубины проступила тень и очень быстро выдавила свет – свет, как и кровь, покорно пролился на снег.
Глаз потух. Кучумов, оторвав соболю сердце, угрюмым движением поправил на себе шапку и помотал головой – не ожидал от соболя такой прыти. Выдернул рогульку, освобождая голову мертвого зверька, поднял за хвост. Губы у Кучумова дрогнули, расползлись в стороны – улыбка была мимолетной, быстрой – в следующий миг он сжал рот. Лицо его продолжало оставаться твердым, бесстрастным, ничем не осиянным – ни добра, ни ненависти, даже заботы, и той уже не было на лице: взял соболя, и заботы кончились. Чириков вздохнул – и чего он, собственно, ходит за Кучумовым, как хвост за собакой?
– Соболь мой, из дележа выпадает, – проговорил Кучумов угрюмо. Это противоречило правилам – вся добыча в парном походе, кто бы ее ни взял, делится пополам, но тем не менее Чириков согласно кивнул: Кучумов сейчас слепой, начни перечить ему – за дробовик схватится – вон какое у него жесткое, недоброе лицо, а с другой стороны, почему это старшой должен из добычи вычленять кусок получше? Нет бы взял какого-нибудь «кузнеца» или недособолка – больного, с секущимся волосом, а то – «первый цвет». Чириков шмыгнул носом, и Кучумов, отзываясь на это, пояснил тихо, неожиданно терпеливо, как, собственно, и должен сильный пояснять слабому: – Слишком тяжело достался… Несчастливый это соболь, Рубель, понял? Пусть уж несчастье на одного меня падет, понял?
Хоть и не был согласен Чириков со старшим, а согласно кивнул: понял он, чем дед бабку донял. Засуетился, заметался, гремя лыжами, поднял рукавицу, брошенную Кучумовым в снег, поймал укоризненно-насмешливый взгляд лайки и отвернулся.
На лайку Кучумов тоже обратил внимание, поглядел тяжело – та от взгляда даже задом в снег въехала, утонув в нем по самый крендель, перекособочилась – произнес глухо:
– А тебя – пристрелю!
Лайка выбросила вперед лапы и покорно опустила на них голову, вздохнула, сипло.
– Круто ты что-то, Алексеич, а, – Чириков посчитал своим долгом вмешаться, может быть, и вступиться за лайку. – Лучше продай ее мне, а?
– Мне нужна собака, а не танцорка, – старшой словно бы не слышал напарника, – чтоб и соболя брала, и галоши за мной таскала. Понял?
Ночевали на другой охотничьей делянке, тоже пустой, без хозяина, в старом, поднятом на сваи зимовье: человек рубил избушку с умом, не то что на участке, покинутом утром.
Пришли в зимовье в темноте. Мороз чуть отпустил, и природа сразу отозвалась на послабление – в воздухе враз посырело, захлопало что-то, завозилось, снег пересыпался с места на место, кряхтел, посверкивал