Лыжники, когда идут на большую дистанцию и ослабевают в гонке, сахаром на ходу подкармливаются.
– Ну, мы подкармливаемся другим, – Кучумов усмехнулся.
– Ты все знаешь, Алексеич, поэтому скажи мне вот что, – Чириков засек ухмылку своего напарника и поспешил перевести разговор в другое русло, – правда ли, что соболь только у нас, в Советском Союзе, и водится? Больше нигде его вроде нет, ни в Америке, ни в Австралии, ни в этой самой… в Мандрадапупии, а?
– Правда, Рубель.
– А правда ли, что за попытку увезти двух живых соболей, самку и самца, за кордон – смертная казнь, а? Как за самое тяжкое преступление, а?
Поначалу Кучумова раздражала манера Рубля все время вставлять гортанно-хриплое, как крик ночной птицы, «а» – все «а» да «а», когда же «бе» будет? – он морщился недовольно, в каждую морщинку можно было пороха насыпать и тем запасом два патрона зарядить, но потом понял, что Чирикова не перевоспитать, а каждый раз раздражаться – только сердце собственное надсаживать, либо стрелять в напарника, чтобы тот никогда не смог больше произносить свое противное птичье «а», и сам себе приказал: «Остынь! Смирись! Человек не может по-иному!» – и смирился. Сейчас уже к этому относится равнодушно. Когда-нибудь Чирикова за это «а» краля его разлюбезная накажет, отошьет, променяет на боцмана с рыболовецкого сейнера либо завмага – денежного мужика.
– Не знаю, Рубель!
– Я думал, Алексеич, что ты все знаешь, а ты, оказывается, знаешь не все, – Чириков удовлетворенно вздохнул. – Расстрел за соболей дают, высшую меру, вот что. Высшая мера всегда и останавливала смельчаков – кому охота за пару дохлых кошек свинец в черепушку получать?
– Д-дохлые кошки! – Кучумов фыркнул. – Окстись, Рубель!
– Да это я так, Алексеич, к слову. И не более того. – Чириков, взмокрев от чая, вытерся рукавом, подумал, что перед выходом в тайгу не надо бы потеть – пронесет так, что на лекарства потом никаких денег не хватит, и ощущение того, что не все благополучно, организм сдает, в костях и мышцах появилась усталость, в голове звон, прочно поселилось в Чирикове. Может быть, уговорить Кучумова повернуть назад, на косу, – через двое суток хорошего хода будут там, – надежда вспыхнула, расцвела на его лице цветком, но вскоре цветок угас, и глаза сделались обычными, только мягкий мальчишеский рот выдавал, что происходило с Чириковым – рот дрожал обиженно; разве Кучумова уговоришь, разве он упустит возможность добыть пару-тройку соболей?
Если соболь хороший, так называемого первого цвета («первый цвет» – самый темный, невыгоревший, чистый, концы ворса серебряной белью примазаны), то за него можно двести с лишним целковых в госзакупке получить, а это даже по камчатским меркам – хорошие деньги. «Второй цвет» – он чуть светлее первого и стоит дешевле, но тоже, если попадается, охотник радуется ему, считает – повезло; «третий цвет» еще светлее, и цена ему соответственно ужатая, а самый последний цвет – «четвертый»… Это когда соболь совсем уж рыжий, словно лист-паданец, больше на лису, чем на соболя смахивает, – и хорошо, очень хорошо, что такой соболь так же редок, как и «первый цвет». Соболей «четвертого цвета» зовут «кузнецами». Чаще всего попадается «третий цвет», им промысловик норму свою и выполняет.
– К слову, к слову, – проворчал Кучумов, кончая чаевничать, – за это «к слову» по заду больно бьют. Понял, Рубель?
– Да я не про себя, я – патриот, я никогда соболя в Америку не поволоку, – голос Чирикова сделался грустным, словно бы с ним что-то произошло, перед глазами вдруг паутина свилась в сетку и сердце пошло на сбой.
М-да, скучает Чириков – проста отгадка этой печали. И до конца похода будет скучать, скулить, играть на нервах. Кучумов закатал «шанцевый инструмент» в платок, сгреб сахар и чай, сунул в темный распах рюкзака, положил туда и хлеб. Опустевшую консервную банку кинул в угол: то, что они не доели – доедят мыши. Усмехнулся – пусть жуют жесть. Скомандовал:
– Подъем, Рубель!
Чириков нехотя поднялся. Плохо, что он потный выходит на улицу с мокрыми, прилипшими к рубахе лопатками. Но просить Кучумова о снисхождении не будет, права даже не имеет – день зимний такой усеченный, что спичка дольше горит: встал, обулся, походил по избе, в сени нырнул, дабы кое-что по-маленькому сделать, и все – снова разувайся, опрокидывайся в постель – свет идет на убыль, серая мга начинает насыщаться ночной густотой, небо, прижавшееся к земле, играет недобрыми темными валами, ползут и ползут валы по нему, друг на друга накатываются.
Худо заблудиться в такую пору – это почти верная смерть. На корм соболям, горностаю, прочим меховым зверушкам человек тогда идет – объедают растяпу так, что череп пустым взором в небо таращится, зубы в страшной ухмылке скалит, сам костяк облизан настолько, будто всеми ветрами и водами обработан… Если охотник его один раз увидит – долго потом вспоминает. Охотника трясет, губы пляшут в немом испуге, он даже рукою их придерживает – пробует остановить и остановить не может.
Как наладились, так и вышли. Свистнули собаку, без которой в тайге туго, а иногда и шагу сделать нельзя, обтерли лыжи.
– А если собаку на браконьера натравить, Алексеич, а? Чтоб штаны ему обкусала… А?
– Не пойдет. Не обучена, – Кучумов ощупал пальцами проплешины на нерпичьем мехе, которым была обтянута изнанка – сама ходовая часть лыж – широкая, в ладонь шириной.
Лыжи, если не подбиты нерпой – не лыжи. Они плохи на ходу, ноги быстро устают, а если в гору, то вообще замаешься – соскальзывают назад, капризничают. На неподбитых лыжах лучше вообще не ходить. Каждый сезон одного охотника их хозяйство обязательно спроваживает на север – стрелять нерпу. На всех. Пай тому охотнику начисляют, как за соболей. Но раз на раз не выходит, зверь всякий попадается – одна нерпа здоровая, шкура у нее – на подбой лучше и не надо, а другая изъязвлена внутренними червями, больная, под выстрел она, понимая, что спасения все равно нет, идет чуть ли не добровольно. Но одежда у нее такая, что хворую нерпу лучше не стрелять.
– Не ту шкуру ты взял, Алексеич, – Чириков тоже поколупал осыпавшееся место ногтем, – не ту-у…
– И Бог иногда ошибается, – проворчал Кучумов, вид у него был недовольным: к чему лишние слова?
Отошли от избушки с километр – снег был толстым, исчерчен строчками, каждая строчка свой рассказ имеет – если присмотреться внимательнее, то и непосвященный сообразит, о чем идет речь, каков след, кто кого догонял на снегу, кто кого ел, кто ночь коротал безмятежно, а кто в испуге трясся, в выветрине за прозрачным кустом норовил укрыться, но все равно не выдерживал, высовывал из лунки уши, вздрагивал, а потом и вовсе вылетал