из постели, мчался в темень, не выспавшись и жалобно крича.
Ходьба по тайге, по увалам, сопкам, в обгиб заломов, которые соболь, кстати, охотно выбирает для обитания, – однообразна до одури, идешь-идешь и засыпаешь на ходу, все ощущения теряются, залом начинает нагромождаться на залом, скрип на скрип, дыханье на дыханье, снег на снег. Но все это до той поры, пока не наткнешься на нужный след – тогда вся изморь пропадает, начинается гон. Все приходит в возбуждение – и сам охотник, и лыжи его, и ружье, которое только что сваливалось с плеч, и собака, и сопки, что мрачными серыми пупырями горбятся вокруг, и древесное ломье, без которого соболь не может жить, для него ведь первое дело – пробежаться по поваленному стволу, как по асфальтовой ровной тропке, соболь это дело просто обожает. А еще он любит мясом баловаться, которое ему специально для приманки крошат…
Тайга – это не развлечение, а тяжкий труд, опасный и потный, и тому, кто согласился работать в тайге, надо создавать людские условия. Иначе лес скоро совсем пустым сделается – уйдут из него люди, одни только звери и будут жить, на радость себе и тому, кто из них наиболее зубастый.
Соболь, он в еде-питье особенно разборчив. Это чистый зверь. Изо рта у него, к примеру, никогда не пахнет, как из лисьей или медвежьей пасти, пообедав, соболек обязательно обиходит себя, снежку хапнет, чтобы зубам профилактику сделать, рот, как Чириков, прополощет, мордочку обмоет. Рыбку любит – гольца, кижуча, горбушку; ягоды ест – от рябины млеет и мурлычет по-кошачьи; орехи мастерски умеет колоть – только скорлупа летит, пространство вокруг густо засевает, работает соболь профессионально, споро; мышей гоняет, но из всех закусок больше всего выделяет глухариное и заячье мясо. Если глухариное или зайчиное мясо насыпать – считай, соболь у охотника в мешке. Приманка эта безотказная.
Великая сила у природы, великая и терпеливая – вон сколько она для человека делает даром! А человек не всегда хочет понимать ее, лезет со своим уставом – в чужой ведь монастырь лезет! – вот и аукается потом горько: то неожиданно гнить начинает, то птицы нападают на людей – в их черепушках, оказывается, исчезло чувство страха перед человеком, гены вывелись, то вдруг зимой в сибирских городах в самый растрескучий мороз комары народ заедают – да так, что спасу нет, детишки ходят с опухшими изгрызенными рожицами, родители плачут, не высыпаются, работа у них идет наперекосяк, план горит… За насилие природа платит насилием – переезжает обидчика колесом. А тому, кто милостив, кто помогает ей справляться с самою собой – платит добром. Не сверххозяином человек должен приходить в тайгу, не Богом и не господином, а, извините за штампованное слово, другом. Да и сам человек, он ведь – не обабок, что вылез из-под камней по собственному хотению и никто не ведает, как и откуда этот двуногий взялся, он – часть природы и должен этой составной частью ощущать себя; перестает ощущать – тогда все, он делается козлом отпущения: природа преследует его. Потому, наверное, природа вечна – хоть и происходят в ней перемещения волны, катятся по земле, что-то горит, что-то сдвигается, а вечна она, человек же, этот жалкий зверек, – сиюминутен, один миг – и нет его! Не трогай природу – и ты тоже будешь вечным! Примерно так думал Чириков, двигаясь за Кучумовым. След в след. Лицо у него оставалось сонным – ни завтрак, ни далекие тревожные выстрелы не оставили следа – царапнули плоть, принудили душу на мгновенье оцепенеть и унеслись за те вон сизые недобрые увалы.
Кучумов на ходу петли крутил, осматривал завалы, свежий соболий след искал, найдет – погонится за зверьком, собаку по строчке пустит, та непременно отыщет зверька, взлает, заставит соболя уйти с земли, загонит его на дерево.
Земля монотонно уползала под лыжи, было в этом движении что-то покорное, противное, вышибающее дрожь, – а не заманивает ли пространство людей в ловушку? Ведь скольжение в ловушку всегда бывает легким, на то оно и скольжение, – воздух звенел стеклисто, усыплял на ходу, в темных плотных небесах вспыхивали светлые рисинки и гасли – вспыхнет зернышко и растает, вспыхнет и растает, словно соляная крупинка в стакане воды. Снег шевелился, увалы шевелились, горбатые неподвижные сопки тоже шевелились, небеса шевелились – все жило, двигалось, слабые подчинялись сильным, сильные – еще более сильным, и так до бесконечности, до крайнего барьера, за которым нет ничего, ни силы, ни слабости – обрыв, падение вниз, бездна, боль и крик.
И отчего это Чирикова охватывает тоска, словно бы он сам себе в душу плюнул, сыпь по коже ползет, кусается, и из состояния сонной одури он никак не может выкарабкаться, а? Тоска и одурь – вещи разные, но, увы, – мешающие.
– Рубель, не отставай! – бодро зазвеневшим на морозе голосом подогнал Кучумов. Ни трещин, ни ломин в его свежем звучном голосе, – будто и не было холодной ночи и дурного сна. А трещины и дырки в его глотке бывали, иногда Кучумов хрипел так, будто его легкие превратились в лохмотья.
– Я ничего, не отстаю, – пробормотал Чириков, – подтягиваюсь. Не боись, старшой!
Но тут и другое имелось, штришок, достойный внимания: раз голос у старшого позвучнел – значит, он что-то интересное увидел. Неоплывшую соболью строчку, например, либо горностаев, сгрудившихся в стланиковых зарослях – вече у них там, пионерский сбор, – появились в Кучумове азарт, расчет и нежность. Черты, казалось бы, совсем несовместимые, да без них охота – не охота. Простое изведение патронов – сжег пачку, принялся за другую, а кровь на снегу, мертвые зверьки, не вызывающие ни жалости, ни скорби, – это декорация, довесок, над которым надо еще корпеть, сдирать шкурки. Шкурка с соболя сдирается легко, а вот с лисы и норки нет, те, жирные, вонькие – ноздри поганым духом, будто пробками, забивает, дышать нечем, в глотке скрипят хрящи, вспухает нежная слизистая ткань, плохо поддаются, но шкуры обязательно сдирать и обрабатывать надо немедленно, иначе пропадут. Лиса, если неснятая, в тепле сутки полежит – все, выкидывай на свалку: разбухает, будто в задницу ей дрожжей насовали, вони на полтора километра, брюхо зеленое, вздутое, газ в нем урчит, пузыри хлопают. Охота – это еще и терпеливый, тяжелый труд.
Горностай, хоть и мал, хоть и красив своей неземной белью, а тоже вонюч, он хуже хорька, – одно, чем горностай пригож – и Чириков за это любит брать горностая, да и Кучумов тоже не отказывает себе в этом – обходиться с ним можно легко. Сдернул шкурку