class="p1">— Знали, что пойдет обоз, — сказал Ракитин.
Он спросил еще про судно, про оружие и про другие группы. На последнее Ямада только качал головой. Сирома сказал, что, по его мнению, тот правда не знает. Солдат, ему не говорят.
Ракитин закрыл книжку и встал.
— Скажите, что его накормят.
Сирома перевел. Японец опустил голову.
На крыльце Ракитин постоял, глядя на реку.
— Телеграмма его превосходительства шла по всей линии впереди нас, — сказал он. — Кормить, давать фураж команде Дмитриева. Ее читали на каждом этапе и на каждой почтовой станции.
— И не только там.
— Да, похоже, — согласился он.
Перед ужином я разобрал медицинские вьюки и отделил то, что оставлю. Пахомычу четыре банки пенициллиновой мази из самых сильных партий, пять флаконов зеленки, пластырь. Бинты, марлю, вату, йодоформную марлю. Две бутыли спирта, банку марганцовки и три десятка пакетов с солью, содой и сахаром. Кружку Эсмарха с трубкой, два зажима, пинцет и ножницы.
Пахомыч стоял над всем этим и ничего не трогал.
Грамоты он, как выяснилось, не знал. Тогда я взял нож и прорезал крест на воске каждой банки с мазью.
— Где крест, там мазь. Самое дорогое, что у тебя есть. Держать в погребе, в холоде, на солнце не ставить. Класть в рану после того, как промыл. В грязную не клади, пропадет зря.
— Понял.
— Марганцовка. Щепоть на ведро теплой воды. Вода должна быть розовая. Сделаешь малиновой, сожжешь рану.
— Это какая щепоть, ваше высокоблагородие? Тремя пальцами или двумя?
— Двумя. И смотри на цвет, а не на пальцы.
Он кивнул.
— Пакеты. Один на кружку кипятка, остудить. Кто много крови потерял или кого несет без конца, тому пить. Понемногу, но все время.
Пахомыч повторял за мной вполголоса. Иногда переспрашивал, коротко и по делу. Глупых вопросов он не задавал.
— Огнестрельную рану не шить, — сказал я напоследок. — Никакую. Течет кровь, дави пальцем, пока не перестанет. Не перестает, перетягивай выше раны, и пиши время, когда перетянул. Через полтора часа ослабь.
— Писать я не умею.
— Тогда скажи капитану. Он запишет.
Быкову я оставил шелк и кетгут, полдюжины игл, иглодержатель, флакон кокаина, морфий и два шприца. Он все переписал в книжку, а под мою диктовку внес, сколько морфия на один раз и сколько раз в сутки. Отдельной строкой пошло, что шить можно, а что нельзя. Спирт он забрал и унес к себе.
Пахомыч проводил бутыль взглядом.
Лызлова я навестил еще раз. Жар держался, но краснота стояла у черты. Он проснулся, попросил пить и выпил две кружки подряд. Повязка промокла насквозь. Так и надо.
Кормил Быков всех из одного котла. Уха из мальмы, которую дружинники наловили в реке, хлеб и пшенная каша с салом. Казаки и солдаты обоза сели с дружинниками у костров, и через четверть часа было уже не разобрать, где чьи. Нас Быков посадил под навесом у своей землянки, за стол из досок на козлах. Достал флягу и налил по чарке.
Себе он больше не наливал и другим тоже. Стрижак с сожалением покосился на флягу, но промолчал.
— Как вы собираетесь воевать, Василий Петрович? — спросил Ракитин.
Быков ответил не сразу. Покатал по доске хлебный мякиш.
— Не так, как от меня ждут. В Корсакове на карте я кружок. Найбучи, пятый отряд, двести штыков, держать долину. Долину я не удержу. Ни я, ни кто другой. Придет регулярная пехота, с пушками, с пулеметами, а у меня берданки. Окопаюсь у моря, меня с кораблей за день сроют.
— Значит, уходить, — сказал Стрижак.
— Уходить. В тайгу, к складам. И оттуда кусать. Берданка дымит, значит, выстрелил и меняй место, пока не накрыли. Пять выстрелов с тропы, и ушли. Ночью к биваку. Обозы, разъезды. Отходить мы с весны учились каждую неделю. По свистку, десятками, каждый десяток своей тропой.
Стрижак слушал, и лицо у него было довольное.
— А люди твои, когда станет туго, не разбегутся? — спросил он.
На «ты» он перешел сам, не заметив. Быков тоже не заметил.
— Кто-то разбежится. Я их три месяца учил одному: в тайге поодиночке умирают, а десятком живут. Кто это понял, не побежит.
— А за что они будут воевать? — спросил я.
Быков взглянул на меня, проверяя, всерьез ли я спрашиваю.
— За срок. Им за службу срок сбавят, они это знают. И еще за то, что японцу они никто. Японец каторгу на волю не распустит. Он ее заставит работать на себя.
Вскоре Стрижак с Быковым выяснили, что зимой стояли на Шахэ верстах в двадцати друг от друга, и разговор ушел в Маньчжурию. В гаолян, в хунхузов, в общих знакомых, одного из которых оба считали дураком. Ракитин спросил про японских рыбаков. Быков сказал, что те годами ловили здесь рыбу и исходили каждую речку, так что долину они знают лучше, чем он сам. Ракитин кивнул.
— Куда вы денете раненых? — спросил я.
— С собой понесем. Бросать не стану. Носилки есть, пять пар. Пахомыч есть. Теперь еще ваша мазь.
— Мало.
— Мало, — согласился он. — Но уже больше, чем вчера.
Когда стемнело, у большого костра собрались дружинники и наши. Кто-то повесил над огнем чайник, кто-то принес сухой плавник с берега. Говорили сначала про рыбу, потом про японцев, потом про то, у кого в каком году на острове какая была зима.
Чайник закипел, и тут заговорил Антипов. Бывший рыбак с промыслов, мужик лет сорока пяти. Рассказывал он серьезно.
— В море оно живет, у нас в заливе. В туман выходит. Спина черная, гладкая, будто лодку кверху дном перевернули, только втрое длинней. Подойдет под лодку снизу и плечом. Лодка вверх дном, а людей оно…
Антипов развел руками.
— Людей потом не находят.
— Утонули, может, — сказал кто-то.
— Утопленников море отдает. Через неделю, через две, а отдает. Этих — нет.
Он покачал головой.
— И на берег выходит. Ночью. Утром на песке борозда, будто бревно волокли, от воды до самых ям, где рыба солится. И рыбы в ямах нет. Пудов сорок как не бывало.
— Сам видел? — спросил Стрижак.
— Видел.
Антипов перекрестился.
— Позапрошлой осенью, у мыса. Туман лег, мы шли к берегу на веслах. Слышим, рядом вода пошла, тяжело, будто большой зверь дышит. И спина. В двух саженях мимо прошла. И глаз. С тарелку.
У костра помолчали. Сирома сидел на корточках у огня и смотрел в угли.
— Семён, — сказал кто-то. — А ваши что говорят?
Сирома пожал плечами.
— Старики говорят, есть всякое. Я не видел.
Быков сидел с краю, на бревне. Он отставил кружку.