Только шуршит газетный лист. Я слежу за крёстной. Она ловко перебирает целую гору золотистых, оранжевых и небесно-голубых ниток, разглаживает плюш, предназначенный для вышивки…
Я бросаю взгляд в окно. Посреди квадратного двора на снегу хлопочет десятипудовый Гаврила – наш кучер. Вот он вывел из конюшни серого в яблоках. Серый играет – кусает удила, вскидывает задними ногами.
– Балуй! – сердится Гаврила. «Господи, – думаю я с тоской, – скорее бы».
В столовой появляется казачок и докладывает:
– Лошадь подана, Николай Захарович.
Наконец-то! Крещусь незаметно под салфеткой.
Крёстный, не торопясь, откладывает газету, встаёт, застегивает сюртук на все пуговицы, берет у казачка цилиндр и трость. Слегка кивнув крёстной, он покидает столовую, в передней надевает шубу и вот уже садится в сани. И серый, направляемый твёрдой рукою Гаврилы, выносит его на улицу.
Крёстная собирает со стола нитки, берёт плюш и отправляется к себе в комнату. А я бросаюсь к Пал Палычу и обнимаю его.
Кухарка, глухая Авдотья, утверждала, что Пал Палыч – святой, и я ничуть не сомневался. Да разве можно быть не святым с таким светлым, как у него, лицом, с такой детской улыбкой, с такими лучистыми глазами…
У Пал Палыча была даже своя комната в левом флигеле, но он предпочитал жить бок о бок с кухней. Там он чувствовал себя куда лучше. Впрочем, дома он бывал мало. Он часто исчезал. Исчезнет вдруг на неделю, две, а то и на месяц. А когда вернётся, страшно на него взглянуть. Голова всклокочена, ноги и руки в ссадинах, оборван… Зато глаза как-то глубже, прозрачнее и улыбка добрее.
Все в доме знали, где он пропадает. Он шатался по монастырям, подворьям, толкался среди странников и калек, забирался в отдалённейшие уголки Москвы, где у него среди самой голытьбы, по чердакам и подвалам, было множество знакомых.
Пал Палыч страстно любил цветы, и эта трогательная его любовь окружала его в моих глазах ещё большей святостью. Только улучу свободную минуту – сейчас же к нему. Он поливает цветы, а я стоюсбоку. Он знакомит меня с каждым деревцем и цветком – где растёт, в каких странах…
Ещё любил он образа, иконы. Украшал их бусами, цветами. Помню, как долго трудился он над одной иконой, наклеивал бусинку к бусинке… Они часто отскакивали, и он снова принимался за свою кропотливую работу. За этим делом он отбился от еды, похудел. Прошёл месяц, и вот он влетает к нам в детскую – лицо и глаза горят. Что случилось? Ни слова в ответ, только радостно посмеивается и тащит к себе в комнату. Вошли. Показывает на образ. Его не узнать, весь будто осыпан жемчугом… А Пал Палыч вдруг как разрыдается…
– Полно… Чего ты?
А он:
– Счастлив… Счастием поперхнулся.
И в горло тычет пальцем.
Мне теперь семьдесят. Много я видел на своем веку хорошего и дурного. Несколько раз я исколесил всю Россию, сталкивался с тысячами людей – маленьких и больших. Но когда я оглядываюсь в прошлое, то первый, кто встаёт передо мной, – это Пал Палыч.
Кроме Пал Палыча был ещё человек, которого я в детстве очень любил, – Прасковья Семёновна, бабушка. Седая, в белом чепчике, руки мягкие, кругленькие – всегда тряслись. Про меня рассказывали, что я один раз спросил её:
– Бабушка, зачем ты кур воровала?
Это няня-кормилица как-то сказала нам, что у того, кто ворует кур, руки трясутся.
Жила бабушка во Вдовьем доме, как обер-офицерская вдова. Раз или два в месяц мы с братом навещали её, бывала изредка и она у нас.
Когда она приезжала, дом наш, мрачный и чопорный, оживал. «Бабоня» без умолку тараторила, сыпала шутками, словечками, смешно приседая и коверкая французский язык. А мы, дети, плясали вокруг, смеялись и хлопали в ладоши. Уж на что крёстная – и та не удержится, на строгом лице её мелькнет улыбка.
Повертевшись и насмешив нас, Бабоня сядет за старинный рояль и заиграет тягучую «Молитву девы» или популярную тогда «Мадам Анго».
– Бабоня, расскажи что-нибудь…
Она бросает игру и начинает рассказывать. Больше всего я любил её рассказы о кавалерист-девице Дуровой, которая своими подвигами прославила нашу фамилию. Бабушка однажды показала нам её портрет, и я долго всматривался в некрасивое, но энергичной и решительное лицо.
А сегодня опять к нам пожаловала Бабоня, и опять в зале у нас смех и шутки и бренчит рояль.
Восьмой час. Только что откушали чай.
– Татьяна Даниловна, – обращается вдруг бабушка к крёстной, – разрешите мне взять детей в цирк?
– Бабоня!.. – вырывается у меня, я замираю.
Бросаю быстрый тревожный взгляд на крёстную. Она колеблется с минуту и наконец цедит:
– Гм… Можно… хотя…
– Что?
– Кто их повезет? Гаврилы нет, он поехал в клуб за Николаем Захаровичем.
– Бабоня, – говорю я умоляюще.
Но «Бабонька» у нас умница. Её ничем не смутишь.
– Обойдемся и без Гаврилы, возьмём извозчика.
– Пожалуй… – Крёстная недовольно играет бровями. – Только, Прасковья Семеновна, не давайте им говорить на улице, простудятся.
– Нет-нет. Будьте покойны.
Итак – отправляемся в цирк! Как ошалелые мечемся по комнате, отыскиваем башлыки, варежки, шапки.
Нас тщательно укутывают. Бабушка напяливает свой худой салоп, водружает на голову касторовую шляпу с помятым страусовым пером, и мы выходим на улицу.
– Извозчик!
Я сажусь рядом с бабушкой, а брат – к ней на колени. Бабушка некоторое время молчит, памятуя об обещании, данном крестной, и машет на нас руками, как только мы открываем рты. Но вот она и сама вспомнила что-то, увлеклась и пошла, пошла трещать…
Мы кружим по снежным улицам и переулкам. Сани скользят быстро, и в глазах у меня, влажных от тающего на ресницах снега, двоится, мелькают пешеходы, витрины… Мимо, как вихрь, пронёсся, обдав нас облаком пара и комьями грязного снега, рысак.
– Бе-ре-гись! – гаркнул над самым моим ухом чёрный, как ворон, кучер.
Воздвиженка совсем близко, близко и цирк знаменитого Гине. Широкий подъезд ярко освещён, сбоку у кассы народ. Мы опоздали… Представление давно началось, и из цирка доносится щелканье шамберьера, звуки оркестра и аплодисменты…
– Бабоня, скорее!..
Я дергаю её за один рукав, брат – за другой.
– Сейчас, сейчас…
Деньги у бабушки глубоко спрятаны. Закатила салоп, верхнюю юбку, за ней – другую, третью, достала узелок, развязала его трясущимися пальцами и вот – извлекла на свет скомканную замасленную трёхрублёвку…
Пока она проделывает всё это: протискивается к кассе, покупает билеты – проходит вечность.
– Скорее, скорее!
Бабушка запыхалась, и шляпка съехала набок.
Вход на место по восьмой лестнице. Внизу, в полутьме пролёта, нас останавливает человек в рыжем