только адрес наш узнала? – Григорий нервно сплюнул через плечо.
– От напарника твоего, Силаева. А что, секрет?
Григорий ведро на землю поставил, взял Лизу под локоть. Поскорей бы ее увести отсюда, а то, не ровен час, две бабы встретятся, тогда такой концерт закатят, хоть караул кричи.
– Пойдем, Калимова, пойдем, после с ним увидишься, после, когда на работу придет. А сюда, сюда ходить не надо. Ты не волнуйся так, это я к слову сегодня утром брякнул, что бред у него и что горит весь, не так уж плохи дела, просто ему доктор покой прописал, порошки всякие, режим постельный, вишь ты, соблюдать надо, какие тут гости.
Вот так, легкими толчками и умиротворяющими речами, удалось Григорию выпроводить Лизу за калитку. Опустила Лиза голову, под ноги себе посмотрела. Потом на пакет. В глаза Теплеву взглянула, да так, как собака больная – в самое сердце как будто: жалобно, тоскливо, с мольбой о помощи.
– Передай ему, Григорий Андреич, вот тут собрала кое-что. Угощение. Он любит. Скажи, что приходила, что ждать буду.
Не мог отказать ей в просьбе Григорий. Уж больно жалобно попросила. Что он, не человек, что ли. Взял пакет.
– Ну ладно, ты иди, Калимова, иди, передам твое угощение, не волнуйся.
– Если чего ему надо. Пусть передаст тебе. Хорошо?
Опять в самые глаза заглянула. Преданно так.
– Хорошо.
– Спасибо, Григорий, – сказала ласково и за руку тронула. – Спасибо.
«Ой, только вот этого не надо, не надо». Пробежала искра по всему телу, горячая, электрическая, как раньше бывало у него с Лизой, но сейчас совсем не хотелось об этом вспоминать. Заторопился:
– Да ладно, чего уж там. – Схватил ведро свое и с Лизиным пакетом под мышкой домой торопливо зашагал. – Куда бы засунуть его? Может, под матрас, чтоб мадам не заметила. Кто его знает, что в этом пакете? Едой вроде пахнет. Пирожками с мясом. Неужто сама приготовила?
Зашел Григорий внутрь, боком в кухню притерся, пакет на буфет закинул, чтоб незаметно было. Тут Серафима в дверях:
– Ты куда это пропал? За комиссара надулся?
– А хоть бы и так, – решил подхватить тему Григорий, чтобы усыпить бдительность генерала в юбке. – Партийный человек – он хоть и казенный, но тоже того – человек. И свое достоинство имеет. Чтоб я не видел эти глупости! – пригрозил он для пущего вида.
Но она и не обижалась больше, явно нацепила икону где-то у пацана, пока тот спит.
Когда Серафима вышла на улицу покурить, Григорий хвать Лизкин пакет с буфета и к Севке – бегом.
– Эй ты, больное поколение, жив тут после лечений этих? – спросил он Севку.
– Жи-ив, – сонно протянул Севка, перелистывая страницы толстенной книжки. – А что? Ты все ждешь, когда я жилплощадь тебе освобожу?
– С чего ты взял, – обиделся Григорий, хотя, если честно, не мешало бы и съехать – взрослый уже, чего с ним нянчиться. – Я это… – Он в растерянности почесал затылок. – Вот тут тебе передали. – Он сунул пакет Севке и оглянулся на дверь. Ну сам знаешь от кого. Не хотел я брать, конечно, но уж очень попросила. Ну все, я побежал. Ты уж дальше сам разбирайся. – В дверях обернулся: – Всеволод, ты там того, осторожно, не ешь сразу, посмотри, что к чему, а то кто ее знает, Лизку эту шебутную, как бы не отравила ненароком. А то Полкану соседскому лучше отдай, для проверки. Хотя и пса тоже жалко, всех чужих от двора охраняет, службу несет. Ну ладно, пошел я, пока, Всеволод, лечись.
Теплев ушел, а Севка посмотрел на пакет. Ну вот еще. Мало того, что у него итак на душе кошки скребут, чувство вины нет-нет да и нахлынет – то прилип к ней, как клеем намазали, а то пропал, и ни слова – так теперь подарки эти. Значит, она ждет его, надеется на встречу, а ему бы проще вот так, по-английски, без лишних слез, выяснений и прочей ерунды. И почему люди все так усложняют? Для него это, конечно, было не ново, а вполне в стиле «прошла любовь, завяли помидоры», а вот Лиза была не из породы прежних его подруг, которые украшали его жизнь на месяц-два. Было ясно, что с ней простым «пока, увидимся еще» не обойтись.
Севка отложил Роллана, встал с кровати, подошел к окну. За окном стоял прозрачный сентябрьский день. Деревья были еще зеленые, но кое-где объемными пятнами желтели осенние подпалины, и на синем небе они выглядели и торжественно, и печально.
Севка закрыл занавеску. Повернулся к Амадеусу.
– Ну здравствуй, маэстро! Сколько лет, сколько зим!
Амадеус сдержанно промолчал. Трудно было представить, что черная полоса наконец миновала и они снова будут вместе. Нет, пока не зазвучит музыка, рано радоваться!
«Да ладно тебе дуться», – подумал Севка и погладил футляр. Он осторожно открыл его, как будто боялся, что старый товарищ не сможет ему легко простить обиду, и нежно потрогал струны, самому себе удивляясь: как это он так долго мог не слышать их звучания?
– Ну, что будем исполнять, маэстро? – опять осторожно поинтересовался смущенный музыкант-ренегат. – Боттезини? Драгонетти? Скерцо Глиэра? Нет? Нет, так нет. Что? Бах, сюита № 1? Прелюдия? Вы уверены? Ну хорошо, как вам угодно.
Севка надел брюки и наспех запихнул рубашку под пояс – из уважения к маэстро. Осмотрел смычок. Так. Все готово. Он убрал пакет – от него пахнуло пирожками с мясом – и тарелки с остатками засохших макарон с сыром со стула, передвинул его, как бывало, поближе к окну, пододвинул к себе еще дующегося Амадеуса и приготовился играть.
Затаив дыхание и заставив руки припомнить то, что они исполняли весной на выпускном по специальности, Севка стал по памяти извлекать из груди Амадеуса полузабытые звуки, тем самым размыкая его онемевшие уста, и тот, постепенно обретая дар речи, наконец нарушил свое чопорное молчание и заговорил – густо, грустно, взволнованно-хрипло, тревожным волнообразным ритурнелем, падающим и восходящим в веерном арпеджио, изливая свои накопившиеся обиды и переживания, как больной брошенный старик. А Севкины руки и смычок принимали весь удар на себя, придерживая и прижимая его гудящие струны, успокаивали и подбадривали его, бережно обнимая сотрясаемый гриф, и, когда они в этом дуэте дошли до середины прелюдии и уровня эф, Амадеус не сдержался и пустился в отрывистые, судорожные рыдания. Это было прекрасно и утонченно больно!
Больно – и в физическом, и в переносном смыслах. Пальцы, давно не прижимавшие струны, хоть и наработали за время учебы твердые, окостеневшие мозоли, все равно ныли,