из другого, явно настораживала какая-то надуманность, источник которой лежал в обыкновенной человеческой трусливой осторожности, или же в не менее прозаической лени. С какой стороны ни подойти – прошлое оставалось для него сомнительным и недостоверным. Пожалуй, его не удивило бы, если бы в один прекрасный день вдруг выяснилось, что в действительности оно просто никогда и нигде не существовало…
Они вышли на набережную.
Здесь тоже было безлюдно, если не считать несколько прогуливавшихся вдалеке пар.
Море выглядело до смешного обыденно, как будто они расстались только вчера и еще не успели забыть друг друга.
Каменный парапет, отделяющий набережную от пляжа.
Далеко выступающий в море узкий причал.
Голубые пляжные кабинки.
Закрытая на замок душевая.
Железный остов для тента.
Два больших холма охватывали деревню и спускались к морю. Были ли это те же самые холмы, которые он видел когда-то прежде?
– Трудно поверить, – сказал он, не отпуская ее руку, – что в этой прозаической кастрюле воды живет рыба Коль, которая больше всего мира.
– Кто?
– Рыба Коль, – он всматривался в спокойное, едва заметное колыхание серой морской воды, словно ожидал увидеть там эту самую рыбу, поднявшуюся вдруг из морской глубины. – По одной буддийской легенде эта рыба, которая прячется на дне Океана, больше всей Вселенной, но только, к счастью, она об этом не знает, так что если кто-нибудь расскажет ей об этом, она захочет плавать и резвиться, чем и погубит весь мир.
– Господи, – сказала она, прижимая палец к губам. – Зачем ты тогда так кричишь?.. Что, если она услышит?
– Может, это и к лучшему, – Давид был серьезен.
– Скажешь тоже, – она засмеялась: – А мне ее жаль. Тем более что она похожа на нас. Мы ведь тоже на самом деле ничего не знаем о себе и при случае готовы разнести весь мир в пух и прах.
– Ну, это смотря, кто, – начал было Давид, но Ольга перебила его.
– Смотри! – Она быстро взобралась на парапет и махнула рукой в сторону моря. Из-за набухшей розовым пелены, словно подгадав их появление, выглянул багровый край садящегося солнца. Загорелась на воде мерцающая дорожка, стал различим горизонт. Затопивший набережную свет вспыхнул в окнах домов, положил на асфальт тени, но не остановил наплывающие со стороны моря, медленно густеющие сумерки.
Невнятный хруст и шорох проседающей под ногами гальки.
Плеск лениво накатывающих на берег волн.
Трусивший по пляжу рыжий кобель остановился и посмотрел в их сторону.
Присев на край опрокинутого на бок красного бакена, она вытянула ноги и щелкнула зажигалкой.
Сбившийся на одно плечо капюшон.
Спутанные ветром волосы.
Худое запястье, косо перечеркнутое ремешком часов.
Взгляд, обращенный в сторону повисшего над горизонтом багрового шара.
Чуть заметный прищур придавал лицу выражение равнодушной отстраненности, заставлял почувствовать почти осязаемое отсутствие.
Впрочем, – подумал он, – может быть, все дело было только в этом освещении?
Окна домов на ближнем холме полыхали уже вовсю. Горели над головой темные облака. Оделись розовым верхушки кипарисов.
Этот – затопивший мир, мешающийся с сумерками – свет, заставил его насторожиться и напомнить то, что иногда случалось с ним: внезапное ощущение нереальности окружающих вещей, их прозрачность и невесомость – словно все вокруг неожиданно обнаружило свою подлинную основу, таинственную суть, в которой, впрочем, не было никакой сложности, потому что она сама была только этим, не имеющим имени светом, в загадочной глубине которого рождалось и это небо, и эта хрустящая под ногами галька, и этот отсутствующий взгляд из-под упавшей на лоб пряди.
Мир, выступающий из света в тишину своего зримого, осязаемого существования, – и вновь, в положенный срок, возвращающийся назад, без боли и сожаления…
Увиденное, конечно, совершалось в молчании, впрочем, оно само было молчанием, которое нельзя было выговорить, тем более – удержать или заставить вернуться. Все что тебе оставалось теперь, это – или принять его таким, каким оно было, или же отвергнуть в качестве очередной нелепости, на которые не скупилась жизнь.
(Иногда ему все же казалось, что когда-нибудь ему удастся поймать в кадр это чудо возникновения вещей и лиц из пронзительной, сокровенной глубины, которой не касался ни один взгляд, – но чаще мысль об этом приносила с собой печаль и тревогу).
Отойдя на несколько шагов, он расстегнул футляр своей видавшей виды «Яшики».
Ее лицо в кадре показалось ему чужим.
«Видящий свет, видит самого себя», – вспомнил он фразу из какого-то мистика. Не исключено, впрочем, что он придумал ее когда-то сам.
Потом он сказал:
– Пожалуйста, подними чуть-чуть подбородок.
Четкие очертания лба и носа. Опущенные уголки губ. Неуловимый прищур.
Какая, собственно говоря, человеку радость в том, чтобы видеть самого себя?
Чтобы видеть самого себя, сэр?
Самого себя, Мозес, – услышал он знакомый голос и нажал кнопку спуска.
Чужое лицо. Взгляд, направленный в никуда.
– А знаешь, – вдруг сказала она, поворачивая к нему голову, – когда мы были маленькими, родители оставляли меня с Анной, и мы с ней играли в спрятанные слова. Это была странная игра. Не знаю, почему я вдруг вспомнила.
– Играли во что?.. Ну-ка, посмотри на меня.
Взгляд, обращенный в прошлое.
– В спрятанные слова. Надо было просто придумать новое имя для какой-нибудь известной вещи, но так, чтобы понятно было, о чем идет речь. Один придумывал, а другой отгадывал. Например, Анна говорила: слово спрятано на кухне, и мы шли на кухню искать. Надо было с помощью наводящих вопросов угадать новое имя. Иногда она просто говорила: «мне кажется, что я сижу на слове». Это означало, что я должна была придумать имя для стула, на котором сидела.
– Теперь понятно, – сказал Давид. Пылающие на последнем издыхании окна домов мешали сосредоточиться и увидеть завершенность пространства. – И что это было за имя?
– Ну, не знаю. Какой-нибудь четырехлап или сидень. Конечно, никто никогда ничего не угадывал. Потом мы стали просто придумывать разные имена.
Щелчок. Еще щелчок.
– И нарек Адам имена всем скотам и птицам небесным, и всем зверям полевым…
– Да. Почему-то это было ужасно весело. А в результате почти у каждой вещи было свое новое имя. Анна даже завела тетрадь, куда мы их записывали.
– И столам, и стульям, и письменным принадлежностям… – И сколько вам было тогда?
– Мне пять или шесть. А Анне, наверное, десять.
Щелчок. Щелчок. Щелчок.
Свет мутнел, возвращая вещам реальность. Погасли акварельные облака.
– В этом возрасте я, кажется, играл только в одну игру. Она называлась: героическая оборона нашего двора от арабских оккупантов.
Отброшенный окурок полетел в мусорную урну. Она медленно поднялась, одергивая куртку.
– Ничего удивительного. Все особи мужского пола склонны в юные годы к агрессии.
Улыбка, заставившая его пожалеть, что он убрал камеру.
– По-моему, ты стоишь на слове, – сказал Давид.
Улыбка погасла так же внезапно, как и появилась.
– Нет. Я уже давно стою на земле. И это страшно скучно.
– Это уже что-то, – он взял ее за плечи. – Понимание возвращает надежду.
– О, Господи, – сказала она, глядя ему прямо в глаза. – Если бы оно действительно нам что-то