него было что-то с головой. Какое-то расстройство, я не знаю. Он плохо говорил и у него иногда начинали трястись руки… Может, ты все-таки сядешь?
Давид опустился рядом, чувствуя за своей спиной чужую спину.
Помолчав, она сказала:
– В общем, так получилось, что он в меня влюбился.
– Кто? – спросил Давид. – Этот дебил?
– И никакой он не дебил. Его звали Филипп и у него была очень красивая улыбка. И хорошее лицо. Он всегда улыбался, когда меня видел.
Улыбка дебила, Давид. Это было что-то новенькое, если он не ошибался. Нечто такое, от чего всякой ревности следовало бы навеки умолкнуть, уступив место чему-то другому. Во всяком случае, теоретически.
– Представляешь, ты приходишь, а он уже ждет тебя, сидит возле своей приоткрытой двери и ждет, когда ты придешь, а увидев тебя, выскакивает на лестничную площадку и начинает ласкаться, как собака к своему хозяину. Сначала мне это не нравилось, а потом я привыкла, так что иногда я его даже целовала, и это ему страшно нравилось, он начинал мычать и раскачиваться из стороны в сторону, как теленок. А потом он стал дарить мне цветы, наверное, услышал от кого-нибудь, что влюбленные дарят девушкам цветы. Представляешь, он их рвал на нашей клумбе возле дома, пока соседи ни застукали его и ни устроили жуткий скандал.
– И сколько ему было? – спросил Давид.
– Может, лет шестнадцать. Я не знаю. Мне самой тогда было всего ничего.
– Понятно.
Она немного помолчала, потом сказала, потершись спиной о его спину:
– Знаешь, мне почему-то все время казалось, что он хочет что-то такое мне сказать. Что-то такое, чего мне никто кроме него не скажет. Мне казалось, что он что-то знает, чего не знают здоровые люди, такие, как мы с тобой. Ты понимаешь?
Давид пробормотал в ответ что-то не совсем вразумительное. Ну, ясное дело. Что-то такое, что открыто только детям и сумасшедшим, и мимо чего все остальные, не обращая внимания, проходят, торопясь и не замечая.
– Я сама виновата в том, что произошло.
Последовавшая пауза словно приглашала его наполнить ее пустое пространство известного рода фантазиями.
– Не понимаю, – сказал Давид, стараясь не поддаваться этому искушению. – Какой бы он ни был, он ведь все равно больной. Неужели в этом вашем Марселе не нашлось кого-нибудь получше?
– Не забывай только, что мне было тогда пятнадцать лет, милый. И потом я была совсем дурой, да еще с какими-то дурацкими идеями по поводу того, что все люди братья и что – если можешь надо – обязательно всех спасать. Моя мама, между прочим, была католичкой и ходила в церковь. Я тебе об этом еще не говорила?
– Нет, – Давид собрался в который раз больше никогда и ничему не удивляться. – Значит, выходит, что ты его просто пожалела.
– Наверное. Ты думаешь, это плохо?
– Господи, ну откуда мне это знать? – сказал Давид.
– По-твоему – было бы лучше, если бы.... если бы я…
– Что? – спросил Давид.
– Ничего.
– Нет, погоди, – сказал он, оглядываясь через плечо. – Ты что, действительно думаешь, что могла кому-то этим помочь?
– Откуда я знаю, – она по-прежнему не поворачивала голову. – Но иногда я и вправду так думаю, хотя с каждым годом все меньше и меньше. Знаешь, какой он был несчастный, когда все это открылось и родители заперли меня, а потом отправили к бабушке? Мне кто-то рассказал, что он потом чуть не умер от тоски.
– Представляю, – сказал Давид. – Больные очень привязчивы.
– Говорят, что такие, как он, чувствуют в сто раз сильнее, чем обычные люди и действительно могут умереть от любви или от тоски. Представляешь, какой ужас?
Он подумал: Ромео с церебральным параличом. Вот уж воистину, чудны дела Твои, Господи. И не хочешь, а попросишь чего-нибудь попроще.
– Вы что, больше после этого не виделись?
– Нет, – сказала она. – Больше – нет.
Между тем, какая-то мысль, то появляясь, то опять ускользая, не давала ему покоя. Наконец, он спросил:
– А как же твой… как его, Господи… Шломо…
– Он совершенно нормальный, – быстро сказала она, словно ждала этого вопроса. – Совершенно нормальный и здоровый. Мы прошли всех врачей.
– Слава Богу.
– Да. Слава Богу, – сказала она почти с вызовом.
В ответ он засвистел какую-то музыкальную фразу. Кажется, что-то из Чарльза Паркера… Тра-та-та, и еще раз – тра-та-та-та…
Она вдруг резко повернулась и обхватила его двумя руками, так что, не удержавшись, он опрокинулся на землю.
– Ты ведь не сердишься на меня?
– Глупости. За что?
– За то, что я такая дура.
– Нет, – сказал он. – За это, нет.
– А за что?
– Не знаю, – он попытался освободиться.
– Значит, все-таки сердишься?
– Нет. Даже не думал.
– Врешь, – сказала она, наваливаясь на него.
– Говорю же тебе, нет. Пусти.
– И не подумаю.
Острые ногти проехались по его животу.
– Эй, – он почувствовал, как острые камни впиваются в тело. – Что ты делаешь?
– А ты не знаешь? – она еще глубже запустила ему руку под рубашку.
– На виду у всего мира, – сказал Давид.
– Да. На виду у всего мира.
На виду у всего мира, сэр, где-то между Йерихо и Маале-Адумимом, прямо перед иорданским плоскогорьем и Иудейскими горами, под вечным, но уже выцветшим к вечеру небом, которое сливалось на горизонте с блеклой зеленью иорданских холмов, под этим нежарким солнцем, которое уже почти на глазах валилось на запад, на виду у радиолокационной установки, нашедшей себе приют на вершине одной из иудейских гор, перед этой далекой дорогой, которая вдруг начинала пылить, выдавая движение невидимой отсюда машины, и, наконец, перед лицом Всемогущего, если, конечно, Ему бы пришло вдруг в голову посмотреть, как обстоит это дело, которое, в общем, Его нисколько не касалось, потому что оно касалось только двоих – Давида и Ольги, и потом еще раз – Ольги и Давида, нашедших себе приют на вершине известкового холма, на виду у всей Вселенной, которой не было до них никакого дела.
Ему вдруг показалось, что он вдавил ее в землю и сейчас она запросит пощады, но она только крепче вцепилась в него, запрокинув голову и тяжело дыша ртом.
На виду у всего, что не имело к ним никакого отношения.
– Orbi et urbi, – сказал он, пытаясь привести порядок себя и свои мысли.
– Что? – спросила она, не открывая глаз.
– Городу и миру, – сказал он. – Всем, кого это не касается. Боюсь, что мне не приходилось прежде заниматься любовью на виду у всего мира.
Она открыла глаза и села.
– А я и не знала, что ты у нас такой стеснительный, – она натягивала на грудь футболку.
– Теперь знай, – сказал Давид, целомудренно отводя глаза.
Потом они отправились в обратный путь, но уже молча, не держась за руки и по-прежнему поднимая пыль, которая засыпала их следы, потому что прежде, чем говорить, следовало обдумать все сказанное, постараться понять и оценить, проговорить его еще раз про себя, потому что без этого оно могло легко раствориться среди других разговоров, просочиться сквозь пальцы, уйти