он, и, не выказывая желания продолжить беседу, стал греть мне чай, нашёл сухую одежду. В тепле меня разморило, и я бы, пожалуй, уснул, но мысль терзала меня — не мысль — музыка. Та, что я слышал, та, подобной какой — не бывает. Не может быть. Но она была, и я её слышал, и должен узнать, чья она, откуда, почему! Должен! Услышать её ещё — не знаю. Не сейчас. Но знать, что могу ещё раз услышать! Что не исчезнет бесследно она для меня! И, наверное, лицо моё отразило те мысли — и священник увидел. Он смотрел на меня, спокойно и испытующе, потом встал, зажёг фонарь и пригласил меня за собой. В дверь. В темноту. Мрак был за дверью — подземный, кромешный — но луч разгонял этот мрак — впереди. Сзади — смыкалось пространство, и мрак надвигался на плечи — всею тяжестью каменных сводов, давил, выжимая все силы, — хоть ничто не касалось плоти моей, — но давил этот мрак — необычный, тяжёлый — и лишь луч впереди оставлял мне надежду. И вдруг он исчез. Тьма, своды, камень — сырой и покрытый плесенью — я метался, кричал, а тьма била эхом, и эхо кричало — моим голосом, искажённым, усиленным, страшным — голосом тьмы и отчаянья, голосом мрака и смерти — и метался я среди эха — и в стены! В стены! В стены! Выхода не было. Стены вокруг и тьма. Замуровали! Зачем, почему — непонятно, но сгнию я здесь, среди мрака, и мокрицы будут ползать по моему лицу — столь же холодному и склизкому, как они. Вечность или мгновенье — не знаю, сколько то длилось — не знаю! Если мгновение — то для меня оно стало вечностью. Луч! Он ударил из тьмы, и ужас исчез. Скрылся — во мраке, затаился, выжидая. Извиняющийся голос священника: «Простите, я не подумал, что поворот закроет свет. Простите великодушно, прошу вас!» Не было насмешки в его лице, и голос — искренен и заботлив: «Я понимаю, каково это — очутиться во мраке, под землёй, в неизвестном монастыре. Надеюсь, с вами ничего не случилось?» — он хотел померить мне пульс — но это уж слишком. Я — здоровый и, вроде, не очень трусливый мужчина — и мне было стыдно за крик.
От стыда и от злости я что-то резко ответил ему. Он промолчал, повернулся и пошёл дальше — вниз. Да…а, а если б обиделся и исчез? Так вот — огонёк. Вниз он плыл, над ступенями — вниз, всё глубже и глубже, и руки сжимали светильник, и чёрною тенью шёл он — тот, кто знает дорогу — куда? В ад? — куда ещё может вести этот путь — лестница мрака! И тот, впереди, — Вергилий иль сам Сатана? И мрак, всё темней и темнее, и стены, готовые рухнуть, сомкнуться — навеки. И я между ними — раздавленный, мёртвый. Или живой, ждущий смерти, молящий о ней. Но свет впереди был страшнее, чем мрак, — не знаю, почему я так думал, но шёл я за ним — ибо некуда больше. Мы шли, а за нами — два чёрных. Тени. Изгибаясь, ползли по ступеням, реальней, чем мы, — ибо их это царство — теней.
Дверь. Кольцо из металла, рука — на него. Луч — вперёд, в пространство, во тьму, в крик и скрежет зубовный! Нет, в тишину — но кричали они и стонали — эти рты, эти лица — беззвучно и страшно, и плач тишины — громче любого крика. Лица. Каменные — ибо плоти не выдержать муки — такой. Невозможной. Безумной. Кто был их создатель? Кто? Кто обрёк их на муку? Ад был в душе его, и в аду этом корчились люди — тела их и лица — веками, во тьме, каменной плотью, тяжёлой и прочной — но рвущейся в клочья, в куски — от боли — рвущейся — но неподвижной. Луч — в глаза! Застывшие в муке, залитые влагой — слезами? — иль мне показалось? Свет метался по стенам, и стены кричали — разверстыми ртами, и крик их врубался мне в череп, и в стену вжимался я — в стену, а крик всё давил, и не было выхода! Не было! Не было! Вдруг тварь проскользнула в луче фонаря — жаба, мокрица — не знаю, но по глазу она проползала — по глазу, вылезшему из орбиты, глазу, застывшему в муке, — на лице, искажённом отчаяньем. И тогда меня вывернуло. Да, стыдно, да, грязно — но представьте — по глазу — и лапками, склизкими, холодными. И казалось мне, каменный глаз вздрогнул — гадливо, от омерзения, и капля скатилась с него — ну конечно, жаба смахнула. Нет! Слеза то была! Слеза! Я стоял, согнувшись, и гнусная масса лилась из меня, оскверняя храм — или ад. Если б священник убил меня — я б не сопротивлялся. Он был бы прав. Но он не убил.
Луч света лежал на лице его — удивленном лице. Не думал я, что можно его удивить. «Объясните», — сказал он, и я объяснил. Удивление сменилось пониманием. Он подтолкнул меня к двери — ещё одной. Я задержался, обернулся. Он понял. «Там уберут». Дверь повернулась. Чёрная ниша открылась в стене и снова закрылась — за нами. Чиркнула спичка. Мгновение — и колеблющееся пламя светильников озарило небольшую келью. Он выключил фонарь. Мы сидели — друг перед другом. Толща земли — над нами, толща времени — вокруг нас. Время. Текло оно здесь иль застыло? Я взглянул на часы — они стояли. Влага блестела на них — на стекле и, наверно, внутри. Время. Стены хранили его, и здесь оно было недвижно. И мы сидели — друг против друга — в свете живого огня — вне времени. Сейчас — или сто, двести, тысячу лет назад — я не знал, когда был основан монастырь, когда создана эта келья. Голос прервал мои мысли — голос того, кто напротив. «Ты слышал звуки. Ты видел лица. Что скажешь?» Что мог я сказать? Не было слов, достойных такого. Музыки. Ада. А может, и были, но знал их лишь тот, кто придумал всё это. Чьею мыслью и мукой рождены были звуки, рождены были лица — чтобы выразить малую долю той муки. И мысли. Но кто это мог быть? Кто? И я сказал то, что думал. Точнее, спросил: «Кто создал всё это? В чьих