в кровавую массу, извивались во мраке титаны, и кричали, и вихри кружили, и сквозь щели ударили в небо — прямо в ноздри коней Гелиоса. Задрожали могучие кони, повернули — и Солнце помчалось вспять, а вихри во мраке хлестали — по богам, по земле, по титанам — всё кружилось и билось, а лира всё грозней и грознее звучала, и Земля, содрогаясь, рыдала. „Нет!“ — кричали титаны, и Гея „Нет“ кричала — но их он не слушал — он играл, и титановы жилы, извиваясь от боли, кричали: „Нет!“ — и всё же играли послушно — все кричали — один был безмолвен.
Да. Один. Хирон. Вихри били во мраке Аида, и метались несчастные тени — среди тьмы и сплетения вихрей. Но недвижная глыба стояла во мраке — чернее, чем мрак. Хирон. Он стоял — неподвижно и молча. Всё было сказано. Теперь — лишь ждать. Конца. Смерти. Не было горя в его лице, не было скорби. Лишь спокойствие и достоинство. Величие — перед смертью. Он стоял — чёрной глыбой. Тень. Всего лишь тень. Но вихри не смели коснуться его. Не смели. Пока — не смели.
Чем всё кончилось, спрашиваешь ты?» — хотя мальчик ни о чём не спрашивал. «Чем кончилось? Предательством, разумеется. Гее захотелось жить. И она предала своего сына — как предавала и Урана, и Крона. Мать-Земля! И разверзлась пещера в её недрах — поглубже, чем Тартар — и туда провалился могучий, и сомкнулись тяжёлые своды. Он играл — и во мраке подземном, и гудели титановы жилы — он играл, он играл — но напрасно. Злые мхи покрывали пещеру — злые мхи, пожиравшие звуки — и играл он, и струны гудели — но тонули все звуки в пещере — в моховом, безнадёжном покрове.
На Земле ж всё затихло, и Солнце вновь вернулось, и боги обратно на Олимп поднялись, и закрылись дыры в небе и чёрные вихри возвратились в кипящую бездну, и расщелины в Гее закрылись — всё вернулось обратно на круги, по которым течёт и поныне. Всё вернулось, и тени в Аиде вновь кружились толпою безгласной — лишь одна не кружилась — стояла — чёрной тени склонённое тело возвышалось во мраке Аида. То склонился Хирон непреклонный, долг последний воздав исполину.
Вот так-то, мой мальчик. Предательство. Вот чем спасён наш мир. Вот почему мы живы. И это — благо. Но всё же, это — предательство! Вот почему мир таков, как он есть — мир, спасённый предательством. Пока — спасённый. Ибо есть та Пещера, в которой, в вечном мраке подземного мира, держат лиру могучие руки. Бьёт по струнам титан заточённый, порождение Геи и Гнева, и рождают титановы жилы звуки смерти, последние звуки — но глотают их своды Пещеры своим губчатым мховым покровом. И голодные мхи просят звуков, и впиваются в звуки губами — мириадами губ, жадно пьющих силу звука — и музыка гаснет, а титан всё играет во мраке, он играет, и струны трепещут, он играет веками — неслышный — никому — ни богам, ни титанам — только мхам, только мхам многогубым. Вот так. И всё вернулось на круги своя. И всё забыто — ибо боги хотели забыть. И осталась лишь бездна. Бездна Тартара, а над ней — Крон, висящий на руках, сжатых тяжестью сводов — сводов Тартара. Крон, истекающий кровью — навечно. Бездна. Бездна Пещеры, и титан, играющий смерть. Бездна Аида. И Хирон. Тень Хирона. И я — помнящий. Ибо мхам нужна пища. Пища памяти. И потому был создан храм. Кем — не знаю. Никто не знает. Быть может, самою Геей — рождён, как титаны. Храм, где помнят. Нет, не роскошный храм. Так, небольшое святилище, жрец, пара учеников. Говорят, первый жрец был рождён вместе с храмом — но не бессмертным, а смертным. Не рождала больше Гея бессмертных. И он умер. Остальные ж жрецы — просто люди. Носители памяти. Я — последний. Ты — вряд ли, — старик усмехнулся, — ведь ты ж вряд ли понимаешь то, что я рассказал — чужд для тебя язык эллинов, а только на нём можно это сказать. Я пытался тебя научить — что-то ты знаешь — но так мало! Да и зачем тебе это? Рабу — такому же, как и я. Ты слушаешь — тебе одиноко, и нужен защитник. А ведь скучно, наверно, слушать рассказ на чужом, непонятном тебе языке? Ой, как скучно! Ну-ну, не смущайся, я всё понимаю. И всё же — есть в тебе жажда познанья — небольшая, но есть. Вот почему я выбрал тебя, и что-то тебе говорю. Ты расскажешь другим — что-то, что поймёшь и запомнишь. Память. Искажённая, но память — пища мхам. Вот что останется. Мхи. Не пускают они в мир звуки смерти. Но ослабнут они — что же будет? Да-а… Но и сейчас — думаю я, порой рождается человек, способный услышать — не звуки эти — тень звуков, и, быть может, непослушными руками пытается он внести их в мир — зачем? — не знаю — повинуясь красе их и мощи? И его губят боги — ибо тогда они вспоминают — боги, те, что оставили мир, оставили храм. В Фивах он был, этот храм — вернее, Фивы были построены неподалёку от него. А потом пришёл Александр. И нет Фив. И нет храма. А я — я не умер, как дриада со смертью дерева. Я — стал рабом». И опять усмехнулся старик — горько и жалко: «Да, не правда ль, забавно, мой мальчик: я, раб, дошёл туда, куда не сумел дойти Великий Александр. Как там говорил какой-то из ваших мудрецов — „не стремящийся достигнет больше стремящегося“. Вот я и достиг. Ему б так достигнуть!»
Старик замолчал. Он сидел, глядя непонятно куда. Молчал и мальчик. И не блестели глаза их при свете звёзд — ибо света не было. Туча закрыла всё небо — от края до края — и не было неба — лишь туча. Не туча — мрак. Беспросветный. Кромешный. И был ли старик, был ли мальчик — кто знает? Лишь тьма. Но не скажет. Ибо некому.
21.6.1993,14–29.4.1995
Опубликовано: «Книжное обозрение», № 32, 12 августа 1997 г., с. 16–17.
Распятие
Крест стоял над землёй. Полированный чёрный гранит, и распятый — на нём. Крест. Надгробный. Последний. Но не был он мрачен,