умершего человеческого тела, у которого заворачивались руки и ноги, отвисала челюсть и запрокидывалась голова, как будто кто-то и в самом деле покидал, наконец, это временное жилище, выстроенное из недолговечной плоти, не имеющей теперь никакой ценности.
Потом он вместе с Капитоном принес ящик, в котором вывозили тела из города, что тоже было самостоятельной и довольно трудоемкой процедурой. Второй ящик предназначался для женщины-красавицы по имени Рухма, которая отравила своего мужа и теперь рыдала во весь голос в своей камере, так что было слышно даже отсюда, – но Капитон предложил Василию попробовать ограничиться одним ящиком, благо, что эта самая Рухма была, к счастью, совсем небольшого росточка.
– Как-нибудь влезут, – сказал он.
– Посмотрим, – Василий подумал, что с одним ящиком они бы, конечно, очень упростили себе задачу. – Давай-ка, скажи им, пусть ведут.
– Обождем, может, – сказал Капитон, присаживаясь и доставая из кармана потрепанную колоду карт. Играть в карты категорически запрещалось, но запрещение это никто не соблюдал и даже начальник тюрьмы, говорят, часто играл в карты, закрывшись с офицерами на втором этаже.
– Обождем, так обождем, – согласился Василий, который тоже устал тащить этот тяжелый ящик и теперь думал о том, что если душа покидает после смерти тело, то она может легко заглядывать в чужие карты и каким-то образом передавать, то, что она видела тем, кто еще жив. Это было бы, пожалуй, величайшим мошенничеством, но, с другой стороны – крайне соблазнительно.
Какой-то шум привлек в эту минуту его внимание. Так, словно тысячи невидимых крыльев затрепыхались в воздухе под высоким сводчатым потолком. Василий хотел что-то сказать, но неведомая сила вдруг закрыла ему рот и придавила к скамье, на которой он сидел. Затем ослепительный свет залил все помещение и чей-то строгий голос произнес:
«Зачем ты гонишь меня, Василий? Трудно тебе идти против рожна, дурачок».
– Кто это? – сказал Василий Кокорев, чувствуя, что происходит что-то неладное.
Помощник смотрел на него, не понимая, почему его начальник выгибается, широко открыв рот и бессмысленно хватаясь руками за воздух, словно надеясь удержаться за него.
Новая вспышка света заставила Кокорева опуститься на пол. Тот же голос вновь произнес, проникая ему в грудь:
«Зачем ты гонишь меня, человек?»
– Кто ты, Господи, – хрипло спросил Василий, опускаясь на колени и заставляя Капитона вытаращить глаза. – Не тот ли, кого ждет весь мир?
– Ты сказал, – ответил ему голос, вновь заливая все видимое пространство помещения ослепительным светом. – Если бы ты только знал, как я устал преследовать тебя, в надежде, что ты, наконец, услышишь мои шаги и обернешься… Если бы ты только знал это и шел бы за своим сердцем…
– С кем это ты? – спросил Капитон, представляя, как вечером расскажет о том, что Василий болтал с пустотой и ползал на коленях по грязному полу. Но Василий его не видел, глядя совсем в другую сторону.
– Прости меня, Господи, – сказал он, протягивая перед собой руки, в надежде дотронуться до Говорящего, и в то же время со страхом ожидая этого невозможного прикосновения. – Но разве не я просил Тебя каждый день избавить меня от этой муки и дать мне умереть, как умирает собака или овца, не знающие ни Ада, ни Рая, идущие по жизни и умирающие в свое время естественным путем, о котором нельзя сказать, что он плох или хорош?.. Где же Ты был все это время, Господи?
– Я двадцать три года стоял по правую руку от тебя, – ответил голос откуда-то издали. – Или ты никогда не слышал Моего дыхания?
– Эй, Василий, кончай уже,– сказал Капитон, почувствовав вдруг какую-то тревогу, причин которой он не понимал. – Давай, пошли…
– А теперь вставай и следуй за мной, – сказал напоследок голос и свет, бьющий со всех сторон, стал сразу меркнуть и постепенно угас.
Какое-то время, Василий стоял на коленях возле скамейки, потом, догадавшись, что свет и голос больше не вернутся, медленно поднялся с колен и сказал:
– Подожди-ка, я сейчас приду.
– Ну, ты даешь, – Капитон с облегчением засмеялся.
Василий вышел в коридор, где стояли двое патрульных, спустился во внутренний тюремный двор и здесь принял участие в ремонте телеги, у которой соскочило колесо, и она перегородила все ходы и выходы. Потом он зашел в свою каморку, тщательно закрыл за собой дверь, достал свой вещевой, еще с тех далеких солдатских времен мешок и раскрыл его. Затем положил в него «Жития на каждый день», чье-то старенькое Евангелие, которое он иногда читал, солдатский нож, старую флягу, чистую рубаху, завернутые в платок пару свечей и нательный крест, который не надевал со времени плена. Потом он достал маленькую икону Божьей Матери Троеручицы, которую привез когда-то из дома, поставил на полку и опустился перед ней на колени, молясь Богородице впервые за двадцать три года и чувствуя, как спадает с души многолетняя тяжесть и становится легче дышать.
Потом Василий Кокорев положил в свой мешок икону, вышел из своей каморки, перешел по крытой галерее до следующего внутреннего тюремного дворика, пересек его и постучал в окошко проходной, требуя, чтобы его выпустили наружу. Поскольку все его прекрасно знали, то караульный солдат не стал спрашивать с него письменного разрешения, а просто открыл маленькую дверь в воротах и выпустил Василия Кокорева из тюрьмы, после чего его никто и никогда больше не видел.
85. И возвращается на блевотину свою
Однажды рабби Ицхак произнес:
– Иногда мне кажется, что История ненавидит человека и делает все возможное, чтобы при удобном случае поставить его в какое-нибудь глупое положение или сделать из него последнего и законченного дурака.
– Надеюсь, это не начало новой истории, – сказал Давид, намекая, что на сегодня было достаточно рассказано всяких занимательных историй, тем более что до дома, куда они возвращались, уже недалеко.
Но рабби Ицхак не поддался этой уловке.
– Это не начало какой-то новой истории, Давид. Напротив, это ее конец. И при этом, как мне кажется, довольно печальный.
Истина приходит к нам в облачении печали, потому что она знает, что не может быть другой.
Так, кажется, отметил в каком-то давнем разговоре рабби Ицхак.
Истина, роняющая слезы над самой собой.
Закрывающая себе рот, чтобы никто не услышал ее рыданий.
Следовало бы, наверное, добавить сюда что-нибудь и про мир. Например, сравнить мир с плачем, плачущим над самим собой и не знающим, как же ему, наконец, остановиться.
Впрочем, эта последняя история скорее походила не на плач, а на горькую и безнадежную усмешку, от которой по спине пробегал холодок и хотелось броситься со всех ног прочь, чтобы только не слышать тот нелепый рассказ, который было невозможно выдумать.
Во всяком случае, следовало бы сразу сказать: все, случившееся в тот день, случилось оттого, что рабби Ицхак, несомненно, страдал излишним любопытством. Поэтому, когда однажды неподалеку от Дамасских