К старости она помягчела. Я провожала ее в больницу и навещала ее в больнице, она эмоционально — непохоже на нее — выражала признательность, как будто стеснялась, что причиняет хлопоты.
Перед смертью она как-то сказала: — Надя, у вас с Петей нет дачи, это плохо, жалко. Надо бы.
— А кто нам говорил, что в наших условиях это опасно? Как только частные дачи заводятся, сразу следует персональное дело.
Она кожей ощущала опасность и ни в чем не давала себе воли. Полина Семеновна Жемчужина-Молотова считала, что ей все было можно, Екатерина Давидовна считала, что ей ничего было нельзя.
* * *
«Сталин не любил Ворошилова»… — сказала Надежда Ивановна. Трудно поверить.
Как так «не любил?» Ворошилов был его любимцем! Это знали все!
Неожиданно слова Надежды Ивановны получили для меня поддержку просто-таки официальную. В знаменитом докладе Хрущева на XX съезде есть такой пассаж:
«Один из старейших членов нашей партии, Климент Ефремович Ворошилов, очутился в почти невозможном положении. В течение ряда лет он фактически был лишен права участвовать в заседаниях Политбюро. Сталин запретил ему присутствовать на заседаниях Политбюро и получать документы. Когда происходили заседания Политбюро и Ворошилов узнавал об этом, он каждый раз звонил по телефону и спрашивал, разрешено ли ему присутствовать на совещании. Иногда Сталин давал ему это разрешение, но всегда показывал свое недовольство. Вследствие необычайной подозрительности Сталина, у него даже появилась нелепая и смехотворная мысль, что Ворошилов был английским агентом. (Смех в зале.) Да, да — английским агентом. В доме Ворошилова была даже сделана специальная установка, позволяющая подслушивать, что там говорилось. (Возмущение в зале.)»
* * *
— Екатерина Давидовна была сурова, — продолжает Надежда Ивановна. — Никогда не обнимет, не приласкает, никогда не выразит сильных чувств, хотя, конечно, она была человеком сильных чувств. Сдерживала их. Она в душе была недовольна, ее коробило, что я своими родителями — «врагами народа» — порчу незапятнанную карьеру Климента Ефремовича. Ничего не говорила, но иногда показывала это всем своим видом. Моя единственная родная сестра Вера, когда наших родителей взяли, стала жить с нами. И тут я увидела недовольство Екатерины Давидовны: я ее, хозяйку дома, не спросила, можно ли взять в дом сестру. Но я очень сестру любила. И сказала своему мужу: «Если мною так сильно недовольны, мы с Верой можем уйти».
Муж пошел объясняться с родителями, Екатерина Давидовна молчала, а Климент Ефремович сказал ему: «Пусть твоя Надя глупости не говорит. Я уже доложил на Политбюро о всех своих «врагах народа» в семье.
У Веры начался роман с Тимуром, сыном Фрунзе. Этого Екатерина Давидовна перенести не могла.
Она вызвала меня для короткого разговора:
— Нам одного мезальянса хватит. (Это она обо мне с Петей.)
Вере пришлось расстаться с Тимуром. А любовь была в самом начале.
После расстрела евреев в Бабьем Яру с Екатериной Давидовной будто что-то случилось.
Там, в той страшной яме, погибли ее родная сестра с дочерью.
Екатерина Давидовна как будто глаза открыла на жизнь. Как будто что-то увидела — стала много человечнее, чем была до сих пор.
Когда возникло государство Израиль, я услышала от Екатерины Давидовны фразу:
— Вот теперь и у нас тоже есть родина.
Я вытаращила глаза: это говорит ортодоксальная коммунистка-интернационалистка! Проклятая в синагоге за измену своей религии!
Видимо, я не могла ее понять, потому что не была еврейкой и не меня прокляли в синагоге.
Я ничего не сказала ей.
Когда Климент Ефремович умер, у него на сберкнижке ничего не было. Ворошиловы всегда любили помогать людям. Обнаружилась девушка, Любочка Бронштейн. Она не была никому из них родственницей, но в доме бывала, и оба принимали участие в ее судьбе: Климент Ефремович помог ей поступить в консерваторию, Екатерина Давидовна купила ей рояль. Сейчас Любочка живет на Западе, рассказывает небылицы о Ворошилове. Что ж, у каждого своя совесть.
— Вот вы, Лариса, были у нас на правительственной даче, — говорит Надежда Ивановна. — Может быть, заметили, что в окно на коне въехать нельзя, а Любочка рассказывает, как въезжал в окно на коне Ворошилов.
* * *
Я была там со своим отцом и матерью однажды на шестидесятилетии Петра Климентьевича. Окон не помню, но помню огромное застолье, водку-ворошиловку, крепкую и горькую, — перец с лимоном. Помню красивые палисадники и пруд. Помню, как за столом дети Петра Климентьевича, Клим и Володя, на магнитофоне (магнитофон был тогда редкостью) записали шутливые приветствия своему отцу-юбиляру. Как все смеялись, а старенький, маленький, почти совершенно глухой Климент Ефремович рассердился: — Выключите эту штуку. Живые люди пусть говорят друг с другом.
Выключили.
Помню, как рассказывал он, что территория дачная — большая; через забор; бывает, перелезают грибники, охрана их приводит, и Ворошилов лично допрашивает — кто, откуда. Смотрит, каких грибов набрали. У людей душа в пятках — не знают, что он с ними сделает. И радуются — отпустил!
Помню, пели песни. Сам Ворошилов похрипывал в такт: «С нами Ворошилов, красный командир».
И, сидя на скамье в окружении детей, внуков и гостей, говорил: «Эх, жалко, жена померла. Вот радовалась бы».
Какой он был, командарм Ворошилов, и сколько жизней у него на совести — не моя задача определять… На Страшном Суде он, поди, за все уже ответил. Но Надежда Ивановна, натерпевшаяся от свекрови, и ее сын Владимир Петрович — никакая по крови не родня Клименту Ефремовичу и Екатерине Давидовне — говорят мне сегодня: — Пожалуйста, не пишите о них плохо. Они были очень хорошие люди. Они сделали много добра.
* * *
Петр Климентьевич рассказывал:
«Мы приехали в Ростов-на-Дону. Двадцать второй год. Поселились на одной лестничной клетке с Буденным.
Квартира большая. Все вещи остались от сбежавших хозяев. Даже попугай. Маленький, беленький попугайчик. Он говорил по-французски, а также: «алло!», «ха-ха-ха!», «не может быть!» — явно, дама жила и по телефону болтала.
Попочка быстро выучился у Екатерины Давидовны:
— Попочка чаю хочет! Попочка хороший.
Климент Ефремович учил его петь «Интернационал».
Буденные, Семен Михайлович и Надежда Ивановна, каждый день бывали у нас. И мы у них. Когда Семен Михайлович увидел попугая, он «заболел»:
— Хочу такого же!
Однажды пришли они к нам обедать, и Буденный говорит:
— Зайдем-ка к нам на минуту.
А вид хитрый и счастливый.
Зашли.
— Смотрите!
Видим — сидит на двери попугай — белый, хохлатый, здоровый. С кривым глазом.
И как выдал он концерт из отборнейшего мата! Как выдал!
Буденный на него руками машет, а он ему…
Женщины с криками убежали к нам. А мужики на пол от хохота повалились.
Оказывается, этого бандита привезли из солдатских казарм. А до этого он был у матросов. А до матросов в кабаке. Внушительная биография».
* * *
— Как они прощались перед ее смертью! Я не рассказывала вам? — говорит Надежда Ивановна. — Забыть не могу, как они прощались, ну просто Филемон и Бавкида.
Это был пятьдесят девятый год. Она «уходила».
— У меня рачок завелся, — говорила нам, но, Боже упаси, не Клименту Ефремовичу.
Апрель. Тяжелая весна. Она лежала на даче. У нее был пост из врачей и медсестер.
И он заболел, сильный грипп с высокой температурой.
Так и лежали: она — в комнате направо, он — в комнате налево. У каждого свои врачи и медицинский пост.
Она сказала себе, что доживет до его выздоровления. А он, хоть в жару, в бреду, судно не признавал, сам ходил в уборную. К ней не заглядывал, боялся заразить.
Выкарабкался Климент Ефремович. Екатерине Давидовне все хуже и хуже. Началось кровотечение. Она просила своих врачей, чтобы никаких подробностей о ней ему не сообщали.
Наконец так ей стало плохо, что собрался консилиум и решил перевезти ее в больницу. Сказали ему. В мягкой форме. Но он понял. Она ему никогда не жаловалась на болезни, он по глазам врачей прочитал всю сложность ситуации. Попросил разрешить ему пройти к ней.
Мы все, и врачи, и я, и мой муж, понимали — это их последнее свидание. Он сел на краешек ее постели. Она взяла его за руку, и мы слышим:
— Помнишь, Климушка, как мы с тобой пели в Петербурге?
А у обоих — абсолютный слух.
И она запела. А он следом:
— Глядя на луч пурпурного заката…
Старческими, слабенькими голосами. Врачи и сестры за дверью зажали рты руками, и слезы текут по щекам.