где бы ни остановился поезд, и которую у него выпрашивали раненые.
Один из раненых, молодой пехотный лейтенант с перебинтованной головой, Иван Варежкин, обладая таким богатством, как газетная бумага, делился с Петровичем, который в свою очередь отсыпал ему махры, и они крутили «козьи ножки». На лице у Варежкина был свободен от бинтов только левый глаз, большой, серо-голубой, подвижный и живой. Из разговоров Петровича с лейтенантом Виктор понял ещё в первый день совместного пути, что фашисты разбомбили госпиталь и уцелевшие раненые своим спасением были обязаны фельдшеру.
– Что, Варежкин, болит? – осторожно спросил Петрович. Его хрипловатый прокуренный голос отчётливо прозвучал в ночной тишине среди сонного дыхания других пассажиров.
– Ничего, батя, терпимо, – тихонько попытался отшутиться лейтенант.
– Да не ври ты! – мягко укорил его Петрович. – На то оно и осколочное, чтоб покоя не давать.
– И ладно бы так, а только бы глаз сохранить! – встрепенулся вдруг Варежкин. – Ты верно знаешь, Петрович, что я потеряю глаз? Что его уже не спасти?
– Куда ещё вернее? – глубоко вздохнул фельдшер. – Оттого он так у тебя и болит. Когда повреждены ткани глазного яблока…
– Петрович! – перебил лейтенант, не в силах слышать от этого простого мужика книжные, будто бы ненастоящие слова, так мало ему подходящие и так плохо вяжущиеся с его обликом и всеми повадками. – Петрович, мне девятнадцать будет только в январе!
– У тебя осколочное, Ваня! – упрямо напомнил Петрович. – Ты радуйся, что голова цела и что не на оба глаза слепой. А девка твоя тебя не бросит. Ну а если бросит, значит, не твоя она. Своей ты хоть кривой, хоть косой, а всё мил будешь. Не веришь? А ты верь, дело говорю. И чем враньём себя успокаивать, уж лучше поплачь.
– Давай покурим, батя, – попросил Варежкин шёпотом.
Поезд, снижавший ход последние пять минут, наконец встал.
– Давай, – согласился Петрович.
Виктор не спал на своей верхней полке; лежал и слушал, затаив дыхание. И ощущал дикую неловкость от своего присутствия здесь. Его болезненно поразило то, что вот этот Иван Варежкин с забинтованный головой старше него всего на год и восемь месяцев. Сейчас эта разница казалась ему такой пустяковой!
Наверное, Варежкин тоже рвался на фронт и оказался в первых рядах. А теперь он потерял глаз и боится, что с одним глазом его уже никто не полюбит. Виктор невольно ставил себя на место Варежкина и думал об Анечке Соповой: как бы посмотрела на него она, если бы он стал калекой? И так же, как Варежкину, Виктору становилось страшно от одной этой мысли.
Виктор посмотрел на молодого лейтенанта при слабом свете станционного фонаря за окном. Веко единственного глаза было печально опущено. Может быть, этот Варежкин до своего ранения был хорош собой и нравился девчатам, а теперь и не догадаешься, какое у него лицо под этими бинтами, и какое оно будет, когда бинты снимут. Отчего-то считается, будто хлопцу об этом заботиться негоже. Но когда такое случается, ведь любой станет вспоминать, каким он был, видеть себя во сне целым и невредимым, как прежде, и просыпаться с тоской на сердце. И это так же естественно, как любить Родину и хотеть её защищать. Просто каждый думает, что станет героем, и готов погибнуть ради победы, если потребуется, а о том, чтобы остаться живым, но калекой, никто не хочет думать; все надеются, что это случится с кем-то другим.
На самом деле молодые хлопцы хотят быть красивыми не меньше, чем девчата, хотя большинство и постыдились бы в таком желании признаться. Виктор отчётливо понял это, когда услышал горькие слова Варежкина: «…только бы глаз сохранить!»
Вот ему в январе только девятнадцать исполнится, а он уже не рядовой – лейтенант. Наверное, из военного училища. И брат Володя на фронте тоже с первых дней войны. Виктор от всего сердца пожелал ему удачи, а это прежде всего значит остаться целым и не попасть в плен.
Постояв на полустанке, поезд снова тронулся. Опять стучали колёса, вагон качало и трясло. Кто-то из раненых стонал во сне, иногда были слышны бессвязные слова и фразы. На душе становилось тяжело. Наверное, оттого, что боль прямо-таки стояла в воздухе. Виктор попробовал думать о Ташкенте и о важной, полезной для Родины работе, представлять, как приедет, как встретится с Коваленко в горкоме партии.
Эти старательные усилия совместно с дружным дыханием множества спящих людей вокруг него вдруг произвели такой же эффект, какого он добивался когда-то в далёком детстве при помощи своих волшебных лесных человечков: едва Виктор закрыл глаза, как очутился на людной улице, залитой лучами слепяще яркого солнца. Кареглазых людей в тюбетейках и халатах тут было меньше, чем светловолосых людей в костюмах и платьях, а ещё попадались люди в военной форме и оборванные исхудалые беженцы: женщины, дети, подростки. Вот светло-серое пятиэтажное здание. Виктор открывает дверь и входит. Коридор, толпа народа, телефонные звонки и кричащие голоса за дверями кабинетов, и треск пишущих машинок – всё как в Ворошиловграде, только ещё больше суеты, все куда-то бегут, кого-то ищут, чего-то требуют. Виктор тоже начинает бегать по кабинетам: он врывается в одну дверь, спрашивает Коваленко, ему называют номер другого кабинета, он бежит туда, но оттуда его снова перенаправляют, и так много раз, и везде столпотворение, лихорадочно блестящие глаза, крики, неразбериха, хаос. Наконец, за очередной дверью Виктор сталкивается с Коваленко нос к носу.
– А-а-а, приехал! – кричит Коваленко с какой-то неестественной весёлостью, а сам взмыленный, всклокоченный, на себя не похожий. – Вот и хорошо, молодец! Завтра приходи! Будет тебе тёплое местечко!
И Виктор не успевает понять, смеётся ли над ним Коваленко, издевается ли, – тот живо выпроваживает его обратно за дверь. Виктор выходит на улицу, а там, откуда ни возьмись, навстречу ему – Леля.
– Витя, ты что тут делаешь? – удивлённо спрашивает она.
– А ты? – ещё больше недоумевает он, потому что племянница как будто выросла и кажется взрослой девушкой, его ровесницей.
– А я по поручению секретаря горкома иду эшелон встречать, – говорит Леля гордо, расправляя красные банты, что вплетены в её косы.
– Какой эшелон? С оборудованием? – уточняет Виктор.
– Нет, Витя. С дезертирами, – очень значительно отвечает Леля. – По партийной линии. Ведь кадры всегда нужны, их надо беречь. И каждому подыскать тёплое местечко!
Виктора будто током бьёт. И у него такое чувство, что Леля это не Леля, что кто-то другой принял её облик, и Коваленко тоже был не Коваленко. И вообще всё это ведь сон… Или бред.
«Дезертир… Тёплое местечко», – стонет он и просыпается.