твердили вокруг, что бога нет и прочее, и прочее, но почему-то все в самые тяжелые момент вспоминали это неизменное слово «господи», как символ того, что кто-то сверху смотрел на нас и внимая нашим мольбам берег наших близких и родных.
Мы поздоровались с Егором и тихонько прошли в гостиную, оставив их наедине, поскольку понимали, что в такой момент ни лишние глаза, ни лишние уши не нужны были рядом. Спустя где-то час, когда Лена закрыла дверь в спальню, где лег отдыхать ее любимый мужчина, а домой вернулась не менее уставшая Елизавета, мы с девчонками сели за стол.
– Бабуль, Лиза, – обратилась я дрожащим голосом к ним, – мы с девчонками во фронтовом театре будем играть. Нам один день дали на сборы и уже завтра на самолет.
Посмотрев на бабушку, я увидела, как ее морщинистые, сухие руки едва заметно задрожали. Елизавета же только глаза закрыла от этой новости, скорее всего не в силах поверить в то, что я собралась туда, куда ох как не стоило сейчас рваться.
– И чего теперь? Надолго это? – спросила бабушка.
– Как сложится, – пожала плечами я.
– Ох, девочки, знаю, что раз уж решили, то теперь отговаривать вас смысла нет, – тихо сказала Елизавета. – Главное, чтобы живы все остались. Это ведь не в городе выступать. Это чуть ли не на передовой.
– Останемся все живы, – строго ответила Лена, которая единственная из нас сохраняла свое непоколебимое хладнокровие и веру в то, что все будут живы несмотря ни на что.
– Меня завтра тоже с моими девочками на фронт переводят, – сказала Елизавета, закуривая сигарету и смотря в окно. – Так что, когда уж теперь свидимся, не знаю. Вы, Лукерья Никифоровна, сами остаетесь здесь получается. Отец будет к вам наведываться, вдруг что нужно будет, не стесняйтесь, сразу говорите ему.
– Да что мне надо, старой-то. Главное, чтоб вы, девоньки мои, вернулись живы и здоровы. Вы мне все теперь как дочки родные, – утирая катящиеся по щекам слезы сказала моя бабушка. – Я пирожков напеку вам всем на дорожку. Когда еще таких отведаете там, на фронте-то.
Бабушка встала и засуетилась возле стола, насыпая муку в большую миску. В какой-то момент она оперлась руками о стол и зарыдала. Я тихонько подошла к ней и обняв за плечи поцеловала ее в старую, морщинистую, такую родную щеку.
– Я вернусь, бабуль. Я чувствую, что вернусь. Ты только не плач, прошу тебя, – проговорила я, и сама едва сдерживая слезы.
– Ой, ладно, знаю я, что вернешься. Чую, что вернешься и замуж за того офицера выйдешь, и дочку с сыном родишь, и в театре будешь до старости плясать, чую, что так и будет, – огрев меня полотенцем сказала бабушка, решив, что день перед отъездом нужно поменьше плакать, поскольку расставание и так тяжело для нас обеих, а уж если оно проходит с мокрыми от слез глазами, то тут совсем беда.
– Бабуль, ну ты уж определись, то у тебя за офицера, то за хирурга, –засмеялась я, чтоб хоть как-то отвлечь бабушку от тяжких мыслей.
– Нет, за офицера. Он на деда твоего в молодости больно уж похож, да и куда там хирургу с такой, как ты, сладить. Ты ж смотри какая коза столичная стала, с гонором, упрямая. Тут не хирург нужен, а военный, – наигранно строго проговорила бабушка и все, включая Елизавету, рассмеялись.
Весь оставшийся день и вечер мы провели в сборах. Хотя прям сборами как таковыми это было трудно назвать, поскольку нам было сказано вещей с собой взять по минимуму. После вечернего скромного застолья, инициатором которого как всегда была моя бабушка, которая раньше очень любила собирать в своем доме гостей, Егор остался ночевать с Леной. Я в ужасе посмотрела на бабушку, поскольку очень боялась, как она отреагирует на такой смелый поступок моей подруги, ведь бабка Лукерья была еще тех взглядов. Но бабушка только шикнула на меня, и сказала тихо нам со Светой:
– Чего рты раззявили, сороки? Молодое дело, война на дворе, пусть побудут вдвоем. А то вытаращили глазищи свои, – прокряхтела недовольно она, защищая Лену.
Мы только со Светой переглянулись и облегченно вздохнули. Елизавета практически весь вечер молчала и когда бабушка моя отправилась спать, я спросила у нее:
– У вас что-то случилось?
– Нет, Соня, все хорошо. Переживаю только очень сильно. Девчонок дали мне совсем молоденьких, зеленых, необстрелянных. Куда их таких на немцев кидать, перестреляют же всех. Они ведь такие наивные еще. Это пока наберутся опыта да поймут, что враг–не человек и стрелять нужно не раздумывая. Сколько их таких поляжет там в первые дни на фронте? Двадцать молоденьких девчушек-хохотушек, таких же, как и ты. Одна из них у меня спрашивает как-то, мол как спать потом, если убьешь человека. Ну вот что ей говорить? Как объяснить девочке, что там, если вообще спать хоть когда-то еще в жизни лечь хочешь, убивать нужно не раздумывая, иначе заснешь вечным сном, если промедлишь. Ой, не знаю я, Соня, как оно будет там, на войне. И век бы не знать этого, да оно видишь как.
– Лиза, скажите, а вы ведь и сами-то не убивали ведь ни разу, – спросила я у этой красивой женщины, нежный образ которой ну никак не вязался у меня с образом строгого снайпера.
– Не убивала. Но у меня хотя бы воспитание было такое, жесткое, военное. Отец как чувствовал, что и на мою долю выпадет такой тяжелый период. Он просто муштровал меня. Я росла не как девочка, а как солдат. Хотя по мне может этого и не скажешь. Я готова, наверное, ко всему на войне, – проговорила она и задумчиво посмотрев на меня, добавила, – и ты, Соня, если не дай бог случится что – стреляй без промедления и не важно кто перед тобой, молодой, старик, женщина или девушка, стреляй или сама ляжешь вместо них. Запомни это. Или ты, или тебя. Там по-другому быть сейчас не может. Они не люди, даже не звери. Зверя и то порой жалко. А этих фашистов жалеть не за что. Они на нашу землю пришли, они наших ни детей, ни женщин, ни стариков не жалеют, мы им отплатить должны той же монетой. Поэтому, стреляй без промедления.
Я только кивнула в ответ и обняв Елизавету пожелала ей спокойной ночи и пошла в комнату, где уже мирно посапывала Света, которая сегодня спала со мной в кровати. Посмотрев на пухленькие щечки девушки с милыми ямочками я потеплее ее укрыла и обняв тоже