будешь держаться твердо. И ты все выдержишь.
Теперь ушел и он. Были первые дни октября. И сестра, и отец ушли почти одновременно. У меня никого не осталось.
Я тоже начал терять волю к сопротивлению и к жизни, но Он не пожелал, чтобы я сдался.
Однажды утром я решил, что больше не могу, что непрерывно страдать не имеет смысла. Я работал как бешеный, а вокруг не было ни одного дружеского лица. И я решил на работы не ходить, перекличку пропустить и где-нибудь спрятаться. Накануне нас заставили делать очень тяжелую работу, а ночью меня мучили воспоминания о папе и Лючии. Я был в одиночестве, я очень устал. С этим надо было кончать.
Перед бараком разыгрывался обычный утренний ритуал переклички: бессмысленное двухчасовое стояние без движения в ожидании, когда придет немецкий офицер и за две минуты пересчитает нас. Пустая трата времени: все всегда были на месте и просчитаться было невозможно. Разве что не хватало тех, кто умер ночью. Их, вместе с убитыми в течение дня, подбирали вечером, после возвращения с работ. В тот день все пошло по-другому. В кои-то веки этот сценарий понадобился для другой цели.
Я дождался, пока все выйдут из барака, и отыскал себе убежище. Что меня начнут искать и достаточно быстро найдут, я не сомневался. Так случалось со всеми, кто не выходил на работы. Вскоре до меня долетели голоса офицеров, раздававших задания. В то утро я был не единственный, кто не вышел из барака: многие не явились на перекличку и были сразу же замечены. С помощью овчарок это было нетрудно, и вскоре послышались выстрелы: их расстреливали на месте, одного за другим. Меня вдруг охватил ужас, и, повинуясь природному инстинкту, я удрал в самую глубину лагеря, хотя я и понимал, что пути к спасению здесь нет нигде. Последним бараком были туалеты и умывальня. Я вбежал внутрь и забился в угол, закрыв руками голову. Вот сейчас явится охрана с собаками и прикончит меня. Вдруг я заметил, что в бараке еще кто-то есть. Это был политзаключенный, которого поставили следить за туалетами. Едва он меня увидел, как принялся кричать: он прекрасно знал, что держать меня здесь опасно и для него. Я сидел неподвижно, как парализованный. Тогда он, поняв, что меня так просто отсюда не выгонишь, решил меня вынести. Я тогда был очень легкий, весил не больше своей полосатой пижамы. Он обхватил меня рукой, быстро понес к люку, который закрывал баки с дерьмом, открыл его и бросил меня вниз. Я оказался в экскрементах. Парень закрыл люк и вернулся на место как ни в чем не бывало.
Сжавшись в комок, я услышал, как вошли немцы. Они только что расстреляли несколько человек и, должно быть, успокоились. Они заговорили с охранником по-немецки, и я хорошо слышал их голоса и то, о чем они говорили. Я понял, что они спросили охранника, не видел ли он сбежавшего заключенного, и он ответил «нет». Патруль сразу вышел, а минут через десять пришел охранник и открыл люк. Он выудил меня из вонючей жижи, заставил раздеться и дал кусок мыла, единственный, который я видел за все пребывание в Биркенау. Потом с головы до ног облил меня водой из шланга. Озябший, полуживой, до конца не сознающий, что со мной происходит, я кое-как выстирал вонючую пижаму и положил ее рядом с печуркой, чтобы высохла. Вечером, когда все вернулись с работ, он велел мне выходить. Я молча вернулся в барак, затерявшись в потоке заключенных.
Этот человек, которого я видел впервые и который даже не знал моего языка, спас мне жизнь. Смерть не пожелала меня забрать, хоть я ее и искал. Пока не пожелала…
* * *
Однажды в лагере А появился врач-эсэсовец, чтобы провести внутреннюю селекцию. Эта селекция была самым ужасным, что мне приходилось видеть в жизни. Я думал, что им достаточно будет одной селекции на плацу, на входе в лагерь, но я ошибался. Нацисты время от времени заходили в лагерь, чтобы отобрать самых слабых, тех, что не в силах были работать, и отправить их в газовые камеры. Они не боялись остаться без работников, потому что каждый день прибывали новые…
Мне доводилось видеть такие внутренние селекции, вот только на этот раз дело коснулось меня.
Было утро, но на работы нас не отправили. Нас оставили в бараке и вскоре строем вывели всех на улицу, к врачу-эсэсовцу. Эсэсовцы никогда не заходили в наш барак, особенно во время карантина. «Врач» окинул нас быстрым взглядом и даже не заставил раздеться догола. Не знаю, что он увидел, был ли он стар или молод, не знаю… Он отобрал группу человек в двадцать – тридцать самых непрезентабельных и отдал приказ вести их в направлении газовых камер.
Среди этих несчастных оказался и я. Я был самый маленький и худой.
Отобрали они одних иностранцев: чехов, венгров, а многие говорили на идише.
Я мало что понимал, но ясно было одно: теперь мы знали, какой конец нас ждет. На этот раз мы шли к крематорию, прекрасно зная, что идем на смерть.
Не знаю, по какой причине, но, очутившись в зоне крематория, мы прошли мимо входов и вошли во двор сауны, где нам набивали татуировки. Справа располагался барак, который ничем не отличался от бараков лагеря А, но изнутри был пуст, и пол у него был земляной, а не цементный. Нам приказали дожидаться там. Мы все сбились в одном углу, и между нами царили тишина и покой… никто не разговаривал, все спокойно молчали. Мы сидели в углу, прижавшись друг к другу, и переглядывались, не говоря ни слова. Паники у нас не было. Спокойные лица не выдавали волнения, мы знали, то идем на смерть. Близился вечер, но ничего не происходило. Мы просидели так всю ночь.
На следующий день, поздним утром, мы услышали, как двери распахнулись, и нам приказали выходить. Нас погнали обратно к лагерю А, но туда мы не зашли, а направились под охраной за пределы Биркенау к грузовой платформе, где нас дожидался поезд, груженный картошкой, и еще одна группа евреев, но не в лагерной, а в городской одежде. Потом я узнал, что это место называлось Judenplatz, «Еврейский плац», и сюда еще несколько месяцев назад привозили на селекцию всех евреев, прибывавших в Биркенау.
Мы так и не поняли, что происходит, но нашли, как нам казалось, единственное возможное объяснение: прибыл крупный груз картошки, который надо было поместить в соседнее здание. Нацисты отправились