и восстанавливать силы, а бродил туда-сюда вдоль проволочного ограждения между лагерями А и В. Я был уверен, что она жива и ее не определили на работы в другое место. Надо просто иметь терпение и настойчивость. Я понимал, что все это имеет какой-то иррациональный оттенок, но за время пребывания в Аушвиц-Биркенау усвоил, что далеко не всему есть объяснение.
Папа догадался, что, распрощавшись с ним, я направлялся вовсе не к себе в барак. Он допытывался, что я такое затеял, и я отвечал, что хочу попытаться увидеть Лючию. Он промолчал, но не сказал «не надо этого делать». Я продолжил поиски, и он мне не мешал. Первые попытки ни к чему не привели: среди женских фигур, мелькавших за колючей проволокой, я не замечал сестры. Но мне так хотелось ее увидеть… «Не может быть, я не смогу умереть, не увидев Лючию…»
Прошло уже два месяца, как мы находились в лагере. И вот, слава богу, однажды вечером, вглядываясь, я увидел силуэт, который с трудом узнал.
В профиль это была точная копия моей сестры. Я помнил ее красивой девушкой, в ярком платье, с длинными волосами. А здесь, метрах в тридцати от себя, я увидел совершенно неузнаваемую фигуру остриженной наголо женщины в полосатой пижаме. За это короткое время она очень изменилась, я не поверил бы, что такие перемены возможны. Но я был уверен, что это она, она! И она тоже меня искала. Поговорить нам не удавалось, но мы общались знаками, жестами, посылали друг другу воздушные поцелуи, словно говоря: «Держись, мы все преодолеем!» И наши взгляды говорили о многом. Мне удалось жестами дать ей понять, что папа жив.
Отец Предвечный дал мне радость увидеть ее, прежде чем она умерла. В страшной обители смерти это давало нам силы выживать.
Мы без слов стали назначать друг другу свидание: всякий раз, как возникнет возможность, приходить к этому месту. Но наши встречи продолжались недолго.
Когда я приходил к отцу, он спрашивал, встретил ли я сестру: «Ну, ты встретил ее, ты ее видел?» Я все время отвечал «нет», а в тот день сказал:
– Да, папа, я ее видел вчера вечером!
– Ты ее узнал?
– Да, но с трудом…
И с этого дня он о ней больше не разговаривал. Я пытался ему объяснить, что узнать ее было трудно, что она очень похудела и я ожидал найти ее в лучшем состоянии. Но он вообще замолчал с того момента, только слушал. Потом, через несколько дней, я попытался его расшевелить:
– Папа, пойдем со мной. Это твоя дочь!
Это была его обожаемая дочь, но он только помотал головой, чем очень меня рассердил.
Тогда я не понимал, почему он отказывается ее увидеть. Понял только теперь: он очень хорошо знал, что из этого лагеря живыми не выходят и что мы останемся здесь навсегда. Он хотел запомнить свою Лючию такой, какой она была раньше. Я многое понял позже, но в тот момент не мог принять такую перемену в его характере и воспринимал все только в негативном свете. А он прекрасно знал, что это место станет нашей могилой, он понял это сразу. Я сразу этого не почувствовал, ведь я был еще мальчишкой, а чтобы понять такие вещи, требуется время… Может быть, он не хотел мне об этом говорить, чтобы не заставить страдать еще больше, потому и решил хранить молчание. Он был уже не тот папа, которого я знал с детства, и от этого мне становилось больно.
Когда я просил его пойти повидаться с дочерью, которая находилась совсем рядом, взглянуть на нее в последний раз, он не отвечал ни «да», ни «нет». Только мотал головой, и это вызывало во мне разочарование и огромную боль.
Как же случилось, что он так изменился? По прибытии в Биркенау он готов был зубами защищать дочь и не побоялся немецких тумаков, когда ее отрывали от него, а теперь отказывался с ней повидаться. Может быть, хотел запомнить ее прежнюю, потому что знал, что ее жизнь подходит к концу.
Меня обеспокоила худоба Лючии, и однажды я пришел на встречу с маленьким свертком в руке. Я припрятал свой дневной хлебный паек и завернул его в тряпочку. Завидев Лючию, я знаками дал понять, что сейчас ей что-то брошу.
Я перебросил хлеб через колючую проволоку, и она его подняла. Она не успела даже разглядеть, что было в свертке, но сразу закидала меня воздушными поцелуями. Потом тоже вытащила кусок хлеба, завернула его вместе с моим и бросила мне через проволоку. Нам обоим пришла в голову одна и та же мысль. Даже в таких драматических обстоятельствах она по-прежнему хотела быть мне и сестрой, и матерью. В этот момент я глубоко, всем сердцем, как никогда, почувствовал любовь, что нас соединяла, и ее привязанность ко мне. Это была одна из последних наших встреч.
После этого мы виделись недолго. Однажды я ее не увидел, и мне понадобилось время, чтобы понять, что моей сестры больше нет, что она ушла навсегда. Я не хотел в это поверить, но пришлось смириться. Пришлось сказать себе, что я ее потерял, потерял самое дорогое, самое обожаемое существо.
Отцу я сказал ясно и определенно: если она не пришла, значит, не выдержала. Но он и так все понял. И с этого момента решил положить всему конец, ибо выхода из этой ситуации не будет. Никакого.
Однажды вечером, во время одной из наших встреч у него в бараке, он не попросил меня, как обычно, идти отдыхать, а тихо сказал:
– Сами, можешь немножко побыть со мной? Мне надо с тобой поговорить.
Раньше он никогда меня об этом не просил. Я сел рядом с ним, он крепко меня обнял и сказал, что завтра я его уже не застану: он уйдет в амбулаторию. Я прекрасно знал, что означает «пойти в амбулаторию»: это означает отправиться прямиком в газовую камеру. Никто из тех, кто туда уходил, обратно не возвращался, и никто их больше не видел. Он еще раз подтвердил почти убедительным тоном:
– Ну, Сами, что ты там придумываешь, со мной все будет хорошо, меня подлечат. Вот увидишь!
Но мы оба знали, что все совсем не так. Он погладил меня по голове и несколько раз поцеловал. Наконец, положив мне руки на голову, он произнес:
– Благословляю тебя…
Он решил покончить с этим… Я в последний раз попросил его никуда не ходить, но он только сказал мне:
– Сами, обо мне не беспокойся. Но обещай мне, что