Навстречу гостю мать бежит:
“Сынок, сынок родимый…” -
Но сын за стол засесть спешит
И смотрит как-то мимо.
Беда вступила на порог,
И нет родным покоя.
“Как войне дела, сынок?” -
А сын махнул рукою.
А сын сидит с набитым ртом
И сам спешит признаться,
Что ради матери с отцом
Решил в живых остаться.
Родные поняли не вдруг,
Но сердце их заныло.
И край передника из рук
Старуха уронила.
Отец себя не превозмог,
Поникнул головою,
“Ну, что ж, выходит так, сынок,
Ты убежал из боя?..” -
И замолчал отец‑солдат,
Сидит согнувши спину
И грустный свой отводит взгляд
От глаз родного сына.
И праздник встречи навсегда
Как будто канул в омут,
И в дом пришедшая беда
Уже была как дома.
Не та беда, что без вреда
Для совести и чести,
А та нещадная, когда
Позор и горе вместе.
Такая боль, такой позор,
Такое злое горе,
Что словно мгла на весь твой двор
И на твоё подворье.
На всю родню свою вокруг,
На прадеда и деда,
На внука, если будет внук,
На друга и соседа.
И это распространялось и пелось в тылу и на фронте и против дезертиров это действовало лучше, чем даже страх Именно благодаря такой пропаганде, к окруженцам и, вообще, к тем, кто попал в плен, вырабатывалось соответствующее отношение. Реабилитация началась только при Хрущеве, только в 60-е годы, а до этого всё “общественное мнение” страны от них отворачивалось.
И вот поднялся, тих и строг
В своей большой кручине,
Отец‑солдат: “Так вот, сынок,
Не сын ты мне отныне.
Не мог мой сын, на том стою,
Не мог забыть присягу,
Покинуть родину в бою,
Придти домой бродягой.
Не мог мой сын, как я не мог
Забыть про честь солдата,
Хоть защищали мы, сынок,
Не то, что вы- куда там!..
И ты теперь оставь мой дом,
Ищи отца другого.
А не уйдёшь, так мы уйдём
Из под родного крова.
Не плачь, жена, тому так быть,
Был сын и нету сына.
Легко растить, легко любить,
Трудней сердце вынуть”.
И что-то молвил он ещё,
И смолк, и поднял руку,
Тихонько тронул за плечо
Жену свою, старуху.
Как будто ей хотел сказать:
“Я всё, голубка, знаю,
Тебе ещё больнее, ты – мать,
Но я с тобой, родная.
Пускай наказаны судьбой, -
Не век скрипеть телеге,
Не так нам долго жить с тобой,
Но честь живёт во веки.
Собственно, этот сюжет лермонтовский – сюжет лермонтовского “Беглеца”:
Гарун бежал быстрее лани,
Быстрей, чем заяц от орла...
Но лермонтовский беглец в отчаянии кончает собой, но и тогда его никто не пожалел:
И мать поутру увидала…
И хладно отвернула взор.
И более того -
Ребята малые ругались
Над хладным телом мертвеца,
В преданьях вольности остались
Позор и гибель беглеца.
В балладе Твардовского несколько иначе:
Ни в дом родимого отца
Тебе дороги нету,
Ни к сердцу матери родной,
Поникшей под ударом.
И кары нет тебе иной,
Помимо смертной кары.
Иди, беги, спеши туда,
Откуда шел без чести,
И не прощенья, а суда
Проси себе на месте.
И на глазах друзей бойцов,
К тебе презренья полных,
Тот приговор, Иван Кравцов,
Ты выслушай безмолвно.
Как честь, прими тот приговор
И стой, и будь, как воин,
Хотя б в тот миг, как залп в упор
Покончит счёт с тобою.
А может быть, ещё тот суд
Свой приговор отложит,
И вновь ружьё тебе дадут,
Доверят вновь. Быть может...
Так, что кончается многоточием.
Если не говорить о пропаганде, то стихотворение – шедевр. Нам известен Твардовский 50-х, 60-х годов: “За далью даль”, “Тёркин на том свете” так те стихи и поэмы никак с этим не сравнимы, совсем другого масштаба.
“Отец и сын” (1943 год).
Быть может, всё несчастья
От почты полевой:
Его считали мёртвым,
А он пришел живой.
Живой, покрытый славой,
Порадуйся, семья!
Глядит – кругом чужие.
“А где жена моя?” -
“Она ждала так долго,
Так велика война.
С твоим бывалым другом
Сошлась твоя жена”. -
“Так где он? С ним по свойски
Поговорить бы мне”.
Но люди отвечают:
“Погибнул на войне.
Жена второго горя
Не вынесла. Она
Лежит в больнице. Память
Ее темным темна”.
И словно у солдата
Уже не стало сил,
Он шепотом чуть слышно:
“А дочь моя?” - спросил.
И люди не посмели
Солгав, беде помочь:
“Зимой за партой в школе
Убита бомбой дочь.
О, лучше б ты не ездил,
Солдат, с войны домой!”
Но он ещё собрался
Спросить: “А мальчик мой?” -
“Твой сын живой, здоровый,
Он ждал тебя один”.
И обнялись, как братья,
Отец и мальчик сын.
Как братья боевые,
Как горькие друзья…
“Не плачь, - кричит мальчишка, -
Не смей, тебе нельзя!”
А сам припал головкой
К отцовскому плечу,
“Возьми меня с собою,
Я жить с тобой хочу”. -
“Возьму, возьму, мой мальчик,
Уедешь ты со мной
На фронт, где я воюю,
В наш полк, в наш дом родной”.
Третье, совершенно пропагандистское стихотворение Твардовского 1943 года, но с умом – это вам не Илья Эренбург.
“Немые” (немцы).
Я слышу это не впервые
В краю, потоптанном войной,
Привычно молвится – немые,
И клички нету им иной.
Старуха бродит нелюдимо
У обгорелых чёрных стен,
- Немые дом сожгли родимый,
Немые дочь угнали в плен.
Соседи мать в саду обмыли,
У гроба сбилися в кружок,
Не плачь, сынок, а то немые
Придут опять; молчит сынок.
Немые, тёмные, чужие,
В пределы чуждой им земли,
Они учить людей России
Глаголем виселиц пришли.
Пришли и ног не утирали,
Входя в любой на выбор дом,
В дому, не спрашивая, брали,
Платили пулей и кнутом.
Немцы платили, конечно, немецкие марки, но только все же понимали, что эти марки до разу, а потом – это пропуск в лагеря. Между прочим, только такие рабы Божии, как Афанасий Андреевич Сайко (да и то – юродивый!) хотя избавлял людей от угнания в Германию, но, однако, запрещал их ругать, а говорил – “они наши гости, как пришли, так и уйдут”.
К столу кидались, как цепные,
Спешили есть, давясь едой,
Со свету нелюди. Немые, -
И клички нету им иной.
Немые – в том коротком слове
Живей, чем в сотнях слов иных,
И гнев, и суд, что всех суровей,
И счёт великих мук людских.
И, немоты лишившись грозной,
Немые перед тем судом
Заговорят. Но будет поздно:
По праву мы их не поймём.
То есть, это так предсказан Нюрнбергский процесс, который, между прочим, не оправдал многих надежд. Солженицын прав – Нюрнбергский процесс судил идею, а меньше судил отдельных людей. Отдельные люди получали пожизненное заключение вместо расстрела. И, конечно, это не Сталина заслуга – он‑то предпочёл бы поменьше разъяснять, побольше расстреливать.