КЛАССИЧЕСКАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА В СВЕТЕ ХРИСТОВОЙ ПРАВДЫ Вера Михайловна Еремина
Часть I
Лекция 1.
Конец XVIII-го века:
1. Менталитет «конца века»; масонские сообщества; зарождение класса профессиональных мыслителей и профессиональных литераторов; формирование и самоосознание интеллигенции.
2. Лица и личности: Новиков, Лопухин, Лабзин и других; характеристика А.Н. Радищева.
3. Радищев и Пушкин. Оценка Радищева поздним Пушкиным, как личности и как деятеля.
С чего мы начинаем? Первый вопрос, который нам надлежит исследовать — это питательная среда, из которой как раз произрастает этот цвет, — то благоуханный, то ядовитый, — называемый русской литературой. До этого, конечно, была большая литература русская, но она была, в основном, прицерковная.
Чем занималась литература? И каковы литературные произведения XI‑го, XII‑го, XIII‑го веков: это жития святых, «Повесть временных лет»; в крайнем случае, «Слово о полку Игореве; «Слово о разорении Рязанской земли», позже «Задонщина», то есть опять-таки это, собственно, прицерковная философия. И она плоть от плоти той же «Повести временных лет», то есть, нет ещё автономии литературы, и, разумеется, нет той общественной среды, называемой интеллигенцией, в которой произрастает оная литература.
Вот у нас наступает XIV‑й, XV‑й, XVI‑й век. Что такое литература этого времени? Это, прежде всего, пастырские послания. Послания Кирилла Белозерского, перед этим Кирилла Туровского, например; послания Антония Сийского, Зосимы Соловецкого, Заволжских старцев (последователей Кирилла Белозерского) и так далее. Словом, это дидактическая литература. Она тоже прицерковная.
Затем — публицистика. Яркий пример — переписка Курбского с Иваном Грозным. Но это же не беллетристика. Ещё дальше: светоч литературы — Протопоп Аввакум, но это церковно-полемическая литература.
В XVIII‑м веке как будто появляются профессиональные литераторы. Вот Тредиаковский — время Анны Иоановны; вот Кантемир, вот Ломоносов, вот Сумароков, вот Херасков. Но что пишет Ломоносов? «О пользе стекла». Либо он разрабатывает грамматику, язык, либо даже терминологию[1].
Но все это, и особенно Фонвизин, это литература, во-первых, центра. Она не только придворная. Это, в сущности, где-то стоящая на рубеже изящной словесности и публицистики, потому что весь Ломоносов публицистичен, это все публицистика государственных людей. Притом государственных людей, конечно же, века Просвещения. Поэтому — либо «птенцов гнезда Петрова», либо — птенцов вторичных, то есть, птенцов тех гнезд, которые основали «птенцы гнезда Петрова». Ну, сюда, конечно, относятся и «Камень веры» Стефана Яворского, и публицистика Феофана Прокоповича «Молоток на камень веры» и так далее.
Но вот приходит конец XVIII‑го века. И, прежде всего, с чего мы начнем, — это возникновение диссидентского движения. Интеллигенция родилась из диссидентского движения конца XVIII‑го века, и литература русская началась как диссидентская. Вот эта классическая русская литература все же началась с диссидентской.
Чту надо запомнить сразу, к чему я буду возвращаться, но уже как к материалу, который нам известен. Этот конец XVIII‑го века был реакцией на Петрово просвещение. Очень хорошо, что хотя бы часть из вас уже прошла русскую историю, историю Русской Церкви, что такое «Петрово просвещение» мы немножко знаем. А для тех, кто не слушал, это будет как бы некое забегание вперед, но, тем не менее, оно нам очень пригодится.
Для «Петрова просвещения» возникает главный идол, более того, Молох, который требует себе человеческих жертв. И этот Молох — государство. Государству приносится в жертву, например, жизнь наследника, царевича Алексея, и вся кровавая баня по его делу, и две стрелецких казни, и так далее.
Но не в этом только дело. Дело ещё и в менталитете. Как новый Символ веры — «Табель о рангах» играет роль чьего-то уже вероисповедания. Дворянин, казалось бы, главный субъект Петровых реформ — прежде всего, изгоняется со своей земли. Земля остается где-то на попечении вдов и сирот, неизвестно чья. Никто не следит за урожаем, за крестьянином, за землей. Крестьяне, не только государственные, но и помещичьи, сгоняются на строительство Петербурга, предтечу наших Беломор — и Волго-каналов.
Как говорил впоследствии Достоевский, «будь ты хоть раз миллионер, но без земли ты сволочь» (т.е. пролетарий). Для «птенцов гнезда Петрова» землей и не пахнет. Они не понимают, что такое даже продавать хлеб, например, и получать деньги за свой труд, потому что помещик — он и агроном, он и менеджер и все, что угодно. «Птенцы гнезда Петрова» живут подачками, и поэтому все они, до одного, воры. Понятно: хочется большего. Когда Генерал-прокурору Ягужинскому Петр объявил, что введет строгие меры за казнокрадство — смертную казнь, тот ему только ухмыльнулся в ответ и сказал: «А Вы, Ваше Величество, хотите без подданных остаться. Мы все воруем, только один больше, другой меньше».
Более того, служба, вот в этом Петровом раскладе, менталитете, — это единственная достойная форма жизни. Поэтому, все население страны делится на «регулярных» и «подлых», а «регулярные» — только служащие. И вот, на что это похоже? Конечно, на советскую власть, особенно на довоенные годы, где все маршируют, вся страна! Композиторы гениальные сочиняют песни Не спи, вставай, кудрявая, в цехах звеня... Это Шостакович, господа. Единственная разница, что «Петрову просвещенью» не было дано ни Прокофьева, ни Шостаковича. Прокофьев написал «Русскую увертюру», положив на эту музыку «Манифест»: Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма.
И стоит ли удивляться, что вот на этот менталитет приходит реакция. Но, вы знаете, реакции тоже ведь нужна предпосылка. И эта предпосылка, эта ее, как говорят архитекторы, геоподоснова, это — Указ о вольности дворянства 1762 года, выпущенный еще при Петре III, прежде всего освободивший как раз интеллектуальный слой от обязательной государственной службы, давший ему дышать. Выпущен Указ был во время краткого царствования Петра III.[2]
Со своей стороны, Екатерина несколько раз подтверждала этот Указ, и главное — она проводила политику, которая обеспечивала выполнение этого Указа о вольности дворянства. До такой степени, что ей, еще пропитанной Петровым просвещеньем, задал свои знаменитые вопросы Фонвизин. Среди них был вопрос: «Почему у нас не стыдно ничего не делать?» — в смысле, не служить. Екатерина отвечала лично: «Стыдно делать дурное, а жить в обществе — не значит ничего не делать». Жить в обществе — это, прежде всего, навык интеллектуального общения — кружки, чтение, обмен впечатлениями. Так, потихонечку, забродило тесто[3].
Казалось бы, вот забродило тесто, пошли пузыри, они захватывают все более муки. Казалось бы, вот эта вновь образованная, только зарождающаяся, начинающая самоопределяться интеллектуальная элита должна быть благодарна тому правительству, которое дало ей возможность существовать. Ничуть не бывало. Образуется сразу диссидентское движение, оно образуется не тогда, когда народу тяжело, а когда он переходит в облегчение, — так же, как и сейчас.
Итак, рассмотрим это умонастроение, этот менталитет русского мыслящего класса, будущей интеллигенции, когда его, буквально, вырвало «петровщиной».
Что характерно для нового менталитета.
Первое. Всякая государственная полезная деятельность — Петровский «Символ веры» — объявлена суетой мира сего. Взамен предлагается тихая жизнь, конечно, прежде всего, нравственное благородство (это я вообще не беру даже). Тихая жизнь на лоне природы, либо в тихом малом городе. И сразу же библейское противопоставление, и недавно слышанное нами (оно есть в Великом покаянном каноне Андрея Критского), то есть Содом и Сигор. Сигор — это малый город, куда удаляется Лот.
Второе. В противоположность петровскому буйству и безудержу, в том числе пьянству, конечно, (кстати, там — варварское спаивание, включая молодых девушек), — добродетель в самообладании и самопознании. Рефлексия, то есть самоанализ, размышления. Мы потом посмотрим, куда это приведет.
Третье. В противоположность петровской вакханалии злодейств и неподсудности[4], — этим новым направлением декларируется строгость жизни, борьба с самим собой. (Лопухин пишет: «В духе, в душе и в теле быть совершенно без Я»). То есть, своеобразная нравственная аскеза, то, что стало называться впоследствии «монашеством в миру».