черты: телесную хилость и умственную недалекость — и пойму, что родословные нужны им для престижности, чтобы фамилиями предков подчеркнуть свою значительность. Истинная значительность всегда скромна, пустота же, увы, спесива. Однако я не хочу быть понятым превратно: вот, дескать, как в нем говорит историческая неприязнь мужика к барину, а пора бы уж понять, что время переоценивает ценности. Я чужд сословной ограниченности, но не могу не замечать в надоедливом подчеркивании — потомок такого-то! — желания обособиться в некую касту «породных». Всякое умонастроение имеет свои причины. То, о котором говорю, есть следствие оторванности от народной жизни. Создавая новые человеческие отношения, мы обращаем взоры в прошлое, отыскиваем там полезное для сегодняшней созидательной работы, но, чтобы отличить полезное от бесполезного, надо знать, для кого и зачем отбираешь. Не знаешь — для кого, остается — для себя. Вот и тянешь из сундука бабушкин салоп…
Так обстояло с моими новыми знакомыми. Болея о разном, мы, естественно, не понимали друг друга. Но не все то золото, что блестит. Как раз в лицах неброских, без малейшей позы и саморекламы, я нашел натуры беспокойные и деятельные. Много часов проводил я в деревенской мастерской художника Т. за беседой, и были те часы и отдохновением и душевной зарядкой. Такие люди скромны, и нередко более пробивные оттесняют их от начатого ими дела, бьют в литавры и пожинают лавры. А они, скромные, отходят в сторонку, удовлетворяясь тем, что дело все-таки сделано. Признаюсь, такие люди мне куда более симпатичны, нежели деловые проныры.
И все-таки скажу: я не знаю более подходящей фигуры для душевной беседы о заботах народных, чем провинциальный интеллигент: писатель, художник, журналист… Все-то он знает и все понимает. Он не из «породных», он из народных. И боль в нем есть, и идеалы, и здравые проекты, но нет одного — страстности. Он вял, любит душевный покой и не любит ссориться с начальством. В жизненных осложнениях он легко отчаивается, не видит выхода и порою склонен разрешать душевный разлад лишь с помощью рюмки. А человек прекрасный, с врожденным чувством такта, с умением сопереживать, с постоянной готовностью поделиться последним! Глядя на своих друзей, я не раз дивился: как они, дети крестьянские (посему и должны бы быть людьми практической сметки!), умудрились перенять и унаследовать свойственную иным представителям российской интеллигенции этакую смесь критического ума и вялой души. Часто случалось так, что за моим столом встречались интеллигенты и хозяйственники и в запале спора последние спрашивали, что называется, в лоб: «Ну а вы могли бы наше дело вести? Как надо, вы советы умеете давать, а если попробовать самим — выйдет?» И первые честно признавались: «Увы, не выйдет». На моей памяти есть примеры тому, как критически мыслящий интеллигент оказывался неспособным вести не только колхоз, но и менее сложное дело. Но для души, повторяю, лучшего собеседника не найти. Я не только о себе говорю, сам-то я тоже недалеко ушел, но ведь и хозяйственники, о которых только что сказал, скорее изберут в собеседники такого интеллигента, чем делового сухаря. Что тут за загадка, ума не приложу.
А жизнь пищу давала для размышлений все острее. Она, жизнь, куда-то сворачивала, и там, куда сворачивала, похоже, был уклон, ибо все как-то ускорялось, катилось, спутывалось в клубок, в котором трудно было рассмотреть, где начало, где конец. Я уже говорил, что поле моих наблюдений было чрезвычайно сужено, но и на этом пятачке ясно различались тревожащие своей непривычностью явления: на глазах пустели деревни, на каждом шагу натыкался на бесхозяйственность, возникла и со скоростью пожара начала распространяться мелкая растащиловка, взрослые дети, бросая в деревнях престарелых родителей, куда-то уезжали, и жизнь в деревнях, словно береста на огне, сворачивалась, съеживалась — ни песен, ни стуку, ни детских голосов, в тишине и забвении она потихоньку, безропотно угасала. И жутким валом накатывала разгульность. Водка, водка, водка… Пили наезжавшие в охотничий барак таинственные компании, пили рыболовы на берегу и грибники в лесу, пили трактористы на меже, приезжавшие по дрова горожане, туристы, гости, присланные на сенокос шефы, доярки, пастухи, студенты… Казалось, сбросил люд российский невидимые путы и пустился в разгул. В один год в пяти окрестных деревнях — четыре удавленника и один самострел: допились до белой горячки. Всегда сдержанная, степенная деревенская женщина, эта вечная труженица и терпилица, вдруг словно распоясалась — пьянка да гулянка… Что это? Какая эпидемия разгулялась по России? Где причина? Что делать? Вопросы, вопросы, вопросы… Мы ищем ответы, предлагаем меры, мы жарко, до хрипоты спорим и… ничего не делаем. Ни с места.
— Ребята, — говорю я районным газетчикам, приехавшим ко мне проводить зональный семинар, — почему вы-то молчите? Бейте тревогу!
— Да мы пишем: иногда, кое-где, порой, имеют место… Будто ты сам в газете не работал…
Запуганные фразой «А что про нас скажут там?», мы набили себе в рот каши, мямлим невнятно: кое-где… иногда… случается… О господи, кто раскачает нас, кто двинет так, чтобы сразу стали мы людьми действия, а не краснобаями? Непонятно, совершенно непонятно это наше благодушие.
4 января 1985 года
Наезжали в Усть-Дёржу и гости чиновные. За те годы, что мы не виделись, они выросли: деревенские начальники стали районными, районные — областными, а областные перемещались на своей площадке, изредка выходя на более высокую орбиту — движение вверх по лестнице шло безостановочно, и была заметна в этом движении одна особенность: поднимались дипломированные инженеры, агрономы, зоотехники, экономисты — дети индустриального века, технологи, сугубые прагматики. Они говорили только о деле, потому что это дело они ставили. «Вот сила, не чета нашему краснобайству, в ней энергия снятой с курка пружины, она не рассуждает, а переустраивает», — думал я, с нарастающим интересом приглядываясь к молодым энергичным людям. Однако, чем больше они разворачивались, чем дальше заходили в своих переустроительных планах, тем сильнее брало нас, гуманитариев, сомнение: туда ли они идут? Споры накалялись, они прорывались уже на страницы газет и журналов, превращаясь из дружеской пикировки в общественный диспут. Предметом спора в те, семидесятые, годы стала деревня. На поверхности его перекатывался на первый взгляд бесспорный вопрос: где лучше жить — в малодворке или в благоустроенном поселке? Но тут вот еще какое дело: спор шел не за круглым столом, когда стороны в равном положении, тут получалось так, что одни делали, другие, наблюдая дело, рассуждали. Прагматики выработали планы сселения и законодательно их закрепили в так называемых схемах районных планировок, гуманитарии же никакой силой, кроме аналитической мысли, не располагали. И надо к тому же учесть, что первые — это организация, исправно действующий управленческий аппарат,