помрет. Не меньшее удивление вызывала у нас и работа охотников. По условиям аренды они должны были сажать для кабанов картошку, косить для косуль сено, устраивать для лосей солонцы, то есть заботиться о фауне. Картошку они, правда, сажали, с полгектара, весной посадят — и забудут. На картошке лебеда в рост человека. Осенью лебеду дергают и ищут картофелины, чтобы хоть сторожа зиму прокормить, но обычно ничего не находили, дед Серафим покупал картошку в деревне, а кабаны как-то обходились… Так вот, с одной стороны — жадность, с другой — полное нерадение, а люди-то самые сознательные, как же все это объяснить?
Охотники были первым дивом, потом пошли рыболовы, грибники, ягодники, травники, туристы и просто выезжающие отдохнуть на природе. Эти прямо-таки саранче подобны! После них остается только несъедобное: мухомор, волчья ягода, бузина да колючий татарник. И еще — прикатанные луга и сенокосные поляны, кострища, пустые бутылки и банки на выпасах, втоптанный хлеб на ниве. Помню, как оторопело глядел я на ободранный черничник — стоят голые, без единого листочка стебли. Что такое с ним случилось, почему в середине лета опал лист? Хочу поднять, разглядеть, постичь, а листа-то нет, будто испарился. Честное слово, подумал, что кто-то из зверьков или птиц общипал. Оказалось, люди. Ягодники все ободрали. Вот это да!
А от вдавленных в землю хлебных колосьев прямо в дрожь бросало. Хотелось браниться самыми последними словами. Не мог я забыть, как к нам в детдом привезли троих малышей и в «бумагах» было написано, что определяются они в детдом на год, потому что матери их «определен срок исправительно-трудовых работ — один год»: она ножницами настригла в поле решето колосьев. За решето — год! А тут целая дорога — и ничегошеньки!
Та дорога — обыкновенная полевка от шоссе до деревни — стала для меня неразгаданной загадкой. С километр она проходит полем. Когда пахали на конях, ее, наверно, не трогали, а трактористам лень плуги выключать, пашут заодно и засевают заодно. Каждую весну дорога исчезает, и как только хлебу взойти — вновь возникает. По хлебу накатывают. Я раздумывал и так и сяк: если поле решили сделать единым, что, конечно, похвально, надо бы объезд проторить; если объезд не захотели делать, зачем же дорогу засевать? Только ради удобства — ни плуг, ни сеялку не надо выключать — выбрасывать под колеса два центнера хлеба?! Помилуйте, какой хозяин позволит себе подобную роскошь? В колхозе таких дорог десятки, это же многие тонны хлеба! Поистине, булками мостить дороги. Одни мостят, другие топчут. Нет, тут хозяевами и не пахнет.
Как же быть с логикой: профессионализация поднимает ответственность каждого за общий результат, люди становятся сознательными коллективистами? Где они? На этом поле их нет, есть транжиры и варвары. Надо же найти ответ — почему? Взялся за перо, всю боль свою вылил на бумагу. Журнал напечатал, по радио передали. И начал почтальон пачками носить мне письма. Тут-то я и понял, что это уже бедствие. Какое письмо ни разверну — везде крик: хлебное поле беззащитно! Радиожурналисты просят: ответьте читателям. Ответил — писем еще больше. В общем, разговор длился целый год, подключились высокие ведомства, а ответа мы так и не нашли. Ответов было много, и все правильные, но до корня не докопались, он уходил в темные глубины сознания, упирался в проблему «общественная собственность и хозяин». И есть тут связь со свободным временем. Как же, сто двадцать свободных от службы и от домашних забот часов в неделю надо куда-то девать, а машина в руках — вот и ринулись, не разбирая дорог. Ринулись не в поисках полезной обществу заботы, а на добычу для себя, для собственного блага и удовольствия.
В прах рассыпалось мое логически точное умозаключение…
12 декабря 1984 года
В Усть-Дёрже времени на размышления у меня было с избытком. Надо мною не висело редакционное задание, никто не задавал мне темы и размеры, был я волен думать над всем, во что упирается мой взор. И думать, как выражаются газетчики, без расчета на проходимость, то есть не ставя себе вопроса: напечатают или не напечатают? Этот вопрос еще называют «внутренним редактором». Его по-всякому объясняют газетчики, но я думаю, что это — не что иное, как стереотип мышления. Стереотип складывается под влиянием людей и обстоятельств. Складывается не вдруг, не так, что вот пришел в газету — и на другой день в тебя уже вошел твой «внутренний редактор» и засел там навсегда. В каждой редакции своя атмосфера, свой стиль, свои представления, как и о чем писать. Никогда не бывает так, чтобы новый работник сразу и все понял, но нечто общее — дух газеты — он обязан воспринять, иначе «пойдет не в ногу» и долго в строю не продержится. Опытные газетчики, развернув любую газету, умели сразу определить ее дух, и, когда им приходилось писать для того или иного издания, они, как говорится, всегда попадали в яблочко: их материалы шли с ходу. А молодые, особенно претендующие на свой стиль, долго слали «за молоком» — их не печатали. В конце концов все эти редакционные тонкости постигаешь, и наступает момент, когда, садясь за стол, чувствуешь, как за твоей спиной незримо встает кто-то, одергивающий тебя всякий раз, как только тебе захотелось выбраться из стереотипа. Считай, что ты попал в колею…
Однажды я себе сказал: забудь, что ты пишешь для печати. Сядь и пиши просто так, для себя, должен же ты когда-нибудь осмыслить виденное. Видел-то своими глазами, не чьими-нибудь, вот и осмысли теперь своим умом. Думаете, так просто было сделать? Садился, брал перо, а тот, невидимый, сзади, тут как тут и диктует знакомую фразу. Вот, оказывается, в чем его сила — в первой фразе! Взял готовую — попал в колею, и она тебя повела, все, что в голове, непременно выстроится вдоль колеи, не выскочит, не свернет с наезженного. В общем, не писание, а шоферская езда.
Первая фраза, своя, не заемная, давалась мучительно. Она требовала настроения. Не просто рабочего, когда голова полна фактами и мыслями и тебя тянет к столу, а особого душевного состояния, когда тебя переполняет какое-то чувство: боль, радость, печаль, горечь… В газете-то редко даешь чувству вырваться, а когда «для себя», можно и позволить — пусть выльется. Однажды оно и вылилось — грусть и восхищение родной моей землей: «Ну что это за земля: ни гор высоких, ни степей раздольных! Кусты, перелески да бесчисленные речки, озера и — холмы, холмы… А я люблю эту землю. Неброскую березовую страну. Тихую мою родину. Я люблю на ней все: грустные околицы деревень, грязные большаки и