— Откуда ты узнал про Белого Бурхана и хана Ойрота?
Кураган взглянул на друга отца изумленно:
— О них сейчас горы говорят!
Удивиться Яшканчи не успел: последовал мягкий толчок — паром ткнулся в берег, истоптанный тысячами копыт и превращенный в месиво грязи и крошево камня.
Собрав скот, пастухи достали трубки. Отец Курагана был чем-то озабочен, ерзал в седле, будто не на мягкой коже сидел, а на муравейнике.
— Что-то случилось, Сабалдай?
— Смотри сам! — старик кивнул на берег, от которого их теперь отделяла река.
Там опять табунились русские солдаты и среди них мышью шмыгал вчерашний перекупщик, которого выгнали из долины. Он размахивал руками, тыкал тупым подбородком в их сторону. Русские стражники посмеивались, гоняя его конем, пока один из них не вытянул перекупщика плетью вдоль спины. Тот подпрыгнул, как укушенный змеей, и быстро смешался с людьми, ждущими, когда причалит паром.
«Не поверили, — подумал Яшканчи с облегчением. — А если бы поверили?.. Нет-нет, Курагану нельзя больше петь таких песен!»
Черные, тяжелые, низко осевшие тучи потянулись с севера. Скоро они настигли солнце, надвинулись на него, сползли еще ниже, держась на одних вершинах гор. Но и у них не хватило сил удержать такую тяжесть: порвались тучи и повалил густой снег, закрывая пеленой дорогу.
Глава четвертая
СТРАШНАЯ ВЕСТЬ
Весь вечер скрипел гвоздем по березовой коре Капсим, врезывая в мякоть белых волокон трудно читаемые буквы полуустава, которым выучился из-под розги у своего деда по матери Сильвестра. Много вечеров трудился обремененный семейством нетовец над великим сказанием о благословенной стране Беловодии, собранном по слухам и догадкам со всех доступных ему мест и со всех уст, что разверзлись для речи. Встречался Капсим и с самими беловодцами, которые побывали в тех сказочных местах, а также и с теми, кто малую толику — верст сорок — до той страны обетованной не дошел, сбившись с пути или испугавшись гор, уходящих в самое небо. Занятно это было все для Капсима, хотя во многое и верилось с большим трудом и сомнением! Но все это надлежало вписать в березовые листы, або головой всего и не упомнишь, и переврешь в пересказе словами… Потом уж, когда досуг будет, можно и разобраться во всем не спеша, лишнее вымарав, а другое переписав заново.
Догорела сальная свеча. Вторую от нее прижечь? Накладно будет! А при лучинке ничего не видать, да и копотно — мажет сажа бересту, как ни осторожничай, куда с ней ни отодвигайся! Ладно уж… Можно и завтра доцарапать остальное…
Дунул на огонь, дождался, когда глаза привыкнут и лунный квадрат окна выявит себя на плетеной из бросового тряпья дорожке. Постоял, почесываясь и, зевая, сбросил стоптанные валенки, босым пробрался к лежанке, подкатился под горячий бок Аграфены, упал навзничь, глаза прикрыв. Но хоть и опалил их малость чистым лунным светом, все равно плывут коричнево-красные буквицы писанки: «Паше таво Митьяна про Беловодию-страну Аким-стригун брешет. Речные бреги ее, грит, срамным чистым сахаром посыпаны, купецким. Лизнешь оный языком — сладко, а душе праведной — грех велик есть…»
— Я б лизнул! — вздохнул Капсим, оттаскивая от головы Аграфены большую часть подушки. — Опробовал бы вволю дармового добра! Грех малый, ежли от утробы плотской идет, отмолить его можно…
А только врет все Аким-стригун! Не бывает и быть не может на свете дармового добра! Разве что в сказках. Так сказки-то все — брехня чистая, ребятню малую тешить. А в яви-то все надобно своими руками да горбом добывать… Эх, Беловодия-страна… Выдумали тебя нечестивые люди для совращения человеков с праведного пути! А праведный путь — жизнь, политая слезами и потом…
— Что? — встрепенулась жена, услышав его бормотанье.
— Проехали уже мимо. Спи.
Опять тот же сахар взять. Коль он не купецкий — головами и не фабричный — в ломаном куске, какой в нем грех? Божья благодать! Выходит, и тот, на берегу главной реки Беловодии наложенный, тож, получается, не греховный?
Закачал сон Капсима, придавил его бормоту, только губы теперь одни и шевелились в темноте.
В гиблой нищете жил Капсим. И никого в том не винил — ни себя, ни бога. Одна Аграфена, пожалуй, и виной — таскает каждый год по ребенку, удержу нет никакого! А каждый рот в его семье теперь по нужде лишний.
Вот соседа Капсима взять — Панфила Говоркова. Детей у него тоже полные лавки, а не бедствует. А ведь их деды-прадеды вместе притопали в эти места, с одинаковыми котомками за плечами, с одними палками-посохами в руках, с одной верой в душе и с одинаковыми медными иконками за пазухами. А вот у Панфила теперь скота полон двор и сундуки от разного добра ломятся, а у Капсима — вошь на аркане да блоха на цепи! От чего бы это все? С какой такой благодати и с какого такого греха смертного разошлись-то? Одна отличка у них теперь: Капсим — глухой нетовец, а Панфил — строгий.[153] Одну закавыку во всем этом, пожалуй, и можно сыскать: ходил отец Панфила Фокей в страну Синегорию, что в Опоньском царстве, но с половины пути возвернулся с малым фартом где-то в горах у Байкала-озера золотишка намыл. С того и зажил припеваючи, все добро свое Панфилу, как старшему в семье, оставив.
Панфил еще парнем был, а уже любил, когда его навеличивали Панфилом Фокеевичем. Потом круто взялся за хозяйство, шиш с маслом остальным братьям да сестрам показав. И женился вскорости складно, взяв единственную дочку калашника Петракея Гольцова — Ольгу. А Петракей в свое время знатным ковалем был, к тому же — единственным на многие десятки верст окрест. Так и прилепилось все одно к одному!
А Капсим — что? Дед и отец были голью голь и сын женился на голи перекатной, сироте горемычной, у которой отец за смертоубийство на каторге сгнил. Вот и вышло: у Панфила — полтина к полтине, у Капсима — дыра к дыре…
До первых петухов встал Капсим. Пошарил рукой по подушке — нет жены. Плошки-горшки перебирать ушла, чтобы муж на зорьке не приголубил, не заставил всю зиму и лето десятое брюхо таскать… Потянулся Капсим всласть и сон отлетел, будто его и не было. А без сна да без жены чего под дерюгой маяться? Встал, берестяную писанку свою перечел, сызнова за дедовскую иконку сунул. Не до письма, забавы глупой! День пришел, свои заботы привел!
— Жевануть дай чего! — крикнул жене, влезая в настывшие у порога валенки. — По делам идти надобно.
— Какие такие дела у тебя сыскались ни свет ни заря? — зевнула жена. Лежал бы…
— Належусь еще, зима долгая. К Акиму схожу, звал вечор…
— Телепень он, твой Аким! И баба его Дуська — гулена!