ни капли логики, а одно только желание доказать всему миру, что ты все-таки лучше.
Он замолчал и пододвинул к Амосу свой пустой пластмассовый стаканчик.
– Нет, ты ничего об этом не рассказывал, – негромко произнес тот.
– Мат, – Осия стукнул фигурой о доску.
– Дуракам везет, – сказал Иезекииль.
– Особенно, если они хорошо умеют играть в шахматы, – Осия достал из нагрудного кармана небольшой блокнот. – Теперь ты должен мне… Сейчас скажу… Девяносто две тысячи. Правильно?
– Запиши, а то забудешь, – сказал Иезекииль.
– Не волнуйся. Как, по-твоему, можно забыть о деньгах, которые выиграл своими собственными руками? Если хочешь, можем повторить?
– Как-нибудь в следующий раз.
– Девяносто две тысячи чего? – спросил Габриэль.
– Девяносто две тысячи долларов, – ответил Осия. – Мы играем на деньги.
– Уже восемь лет, – подтвердил Иезекииль.
– Понятно, – сказал Габриэль. – Значит, ты должен ему девяносто две тысячи?
– Ничего я ему не должен.
– Мы играем без отдачи, – пояснил Осия. – На деньги, но без отдачи.
– Понятно, – на лице Габриэля было явно написано, что ему не понятно ничего.
– Понемножку, – сказал Амос, разливая виски.
– Вообще-то, – Осия повернулся к Иеремии, – я что-то хотел сказать тебе по поводу твоей истории. Послушай, ведь с тех пор прошла уже тысяча лет.
– И что?
– Тысяча лет, – повторил Осия. – Можно было бы давно занять себя чем-нибудь другим.
– Хочешь сказать, что я, старый дурак, который никак не может успокоиться?
– Ну, что-то в этом роде, – согласился Осия, убирая шахматные фигуры.
– Боюсь, что эта история все еще не закончена, – сказал Иеремия. – А как, по-твоему, она может быть законченной, если этот поганец уже столько лет лежит в могиле, а меня все еще носит по белу свету?
– Но ты же не можешь завидовать ему до сих пор? – спросил Габриэль.
– А почему бы нет? – Иеремия неожиданно засмеялся. Смех его был похож на тявканье старой собаки, которая вышла во двор и вдруг обнаружила, что пришла весна. – Почему бы нет, Ося?
– Почему? Ну, я не знаю. Действительно, прошло уже столько лет.
– Почти семьдесят, если кому интересно,– сказал Амос.
– Да хоть семьдесят тысяч, – сказал Иеремия. – При чем здесь это?
– В Меморандуме записано: злопамятствуй в меру, – напомнил Осия.
– В Меморандуме записано: следуй внутреннему зову, – возразил Амос, надеясь поддержать Иеремию.
Исайя улыбнулся.
– Конечно, тогда я завидовал ему гораздо больше, –Иеремия пропустил мимо ушей напоминание о Меморандуме. – Зачем скрывать? Иногда мне казалось, что я отдал бы все, чтобы только лежать вот так, как лежал тогда он, ну, может быть, только немного помужественнее, прямо на виду всей улицы, сжимая в руках тот чертов топор. И чтобы рядом рыдали родители, а потрясенные соседи качали головами. В конце концов, почему бы и нет? Разве он не сделал то, что должен был бы сделать тогда каждый из нас?
– Он должен был положиться на волю Божью и подумать о своих родителях, – возразил Осия.
– А я говорю тебе, что он сделал то, что должен был сделать каждый, – сказал Иеремия, не повышая голоса.
Именно, вот так, Мозес, – раскинув руки и уже не слыша ни криков матери, ни торопливых оправданий растерянного патрульного, потому что, в конце концов, в этом было что-то от Вечности, которая ведь никого не вынуждает совершать подвиги, а только сухо фиксирует поступки и события, давая одним войти в ее покои, а других, напротив, награждая забвением и навсегда списывая их со счета, о чем знал еще Гомер и те, кто жили до него.
Смерть, которая казалась слаще жизни, Мозес.
И этой, – которую человеку суждено было прожить от начала и до конца, и той, – небесной, что ожидала его после, так что тут, пожалуй, не могли помочь никакие советы Той Женщины, которая ведь думала не о славе, не об Ахиллесе и не о мальчишеских фантазиях, а о том дне, который уже угадывался где-то совсем близко, вдруг давая о себе знать, в череде других дней, то смехом остановившихся возле дома патрульных, то звездой Давида, нарисованной прямо на витрине магазинчика, то регистрацией всех евреев и приказом нашить на левый рукав желтую звезду, то какими-то загадочными угрозами поляков, которые делали вид, что знают что-то, чего не знали обитатели Жидовской улицы, и что в один прекрасный день действительно оказалось никем не ожидаемой правдой.
– Никто ведь даже и не думал об этом, – добавил Иеремия. – Никто не думал, пока однажды он не наступил, тот день.
Тот самый день, повторил про себя Мозес в образовавшейся паузе.
День, который, наверное, следовало бы назвать проклятым, если бы он не был похож на всякий другой.
– Не знаю даже, сколько их было, – сказал Иеремия. – Оттуда, откуда я смотрел, казалось, что улица была запружена народом. Кому-то, наверное, удалось скрыться, как мне, хотя желающих убежать было, наверное, немного, потому что всем им наверняка сказали, что дело идет только о временном переселении, как они часто делали. Об этом было объявлено заранее, за два дня, поэтому все утренние сборы не заняли много времени, тем более что с собой было разрешено взять только документы и ценные вещи.
– Смешно подумать, – продолжал Иеремия, – смешно подумать, что среди всех этих криков, плача и ругани, мне вдруг вздумалось вынести мусор, как будто какая-то сила вложила мне вдруг это желание, так что я немедленно припустился со своим детским ведерочком на дальнюю помойку, которая была в начале леса. Кажется, отец кричал мне что-то, но я его не послушался, что, пожалуй, тоже можно было отнести к разряду чудес.
А потом я почувствовал страх. Не тот обыкновенный человеческий страх, с которым знакомы все, но чудовищный, невероятный страх, который превращал тебя в ничто и гнал тебя прочь. И ты бежал, не разбирая дороги и чувствуя, что еще немного и – ты закричишь, придавленный этим безымянным страхом, от которого спина уже покрылась холодным потом, а руки и ноги сводило судорогой, хоть ты и не знал, чего именно ты боишься и как тебе избавиться от этого наваждения.
Я бежал, продираясь сквозь деревья и кусты, не имея мужества даже заплакать, и чувствуя, как больно хлещут меня ветви и как с треском рвется зацепившаяся за сучок рубашка. Не знаю, сколько продолжался этот ужасный бег, может, полчаса или больше, но только спустя какое-то время я вновь оказался рядом с помойкой, за кустами, чтобы увидеть, что вся наша улица оцеплена солдатами, которые забегали в дома и выталкивали на улицу задержавшихся, а потом строили колону, кричали и читали какие-то списки. И все это время я стоял, прячась за кустами и замерзая, потому что, несмотря на конец сентября – было довольно холодно, а страх по-прежнему не давал мне вернуться, он сидел у меня внутри и требовал, чтобы я оставался на месте, хотя я прекрасно понимал, что там, в этой колоне находятся все мои близкие и что мне,