еще солдаты и отец снова принес воды, они пили, смеялись и говорили «Данке» и «Данке шон», и брызгались, и поливали себе головы, так что перед дверью в магазин образовалась небольшая лужа, но вместе с этим, словно легкая юркая бабочка, мелькало то там, то тут слово «юде», пока, наконец, кто-то не произнес его громко и внятно, – это был тщедушный, белобрысый солдатик, он закричал что-то, тыча в сторону моего отца пальцем, – наверное, он кричал, «грязный жид», или «мы еще до вас доберемся», или что-нибудь еще в этом роде, и у него было самое обыкновенное лицо, выцветшие брови и голубые глаза, и при его росте карабин на его плече казался больше него самого, но стоящие вокруг оттеснили его в сторону и он исчез.
И позже, когда уже стали привычными и комендантский час, и ночные обыски, и патрули, он вспоминал, даже не памятью, а, казалось, всей кожей, всем нутром, всем тем, чему не было никакого названия, слова Той Женщины, что она произнесла тогда, сидя на стволе поваленной ивы, – слова, которые, казалось, он слышит снова и снова, словно все, что происходило вокруг, он видел теперь через эти самые слова – словно через какое-то волшебное стекло, возвращающее происходящему его подлинный смысл, так что все вокруг предстояло перед ним уже не просто стечением случайных обстоятельств, но голосом самого Неба, которое пыталось разговаривать с нами – и со всеми вместе, и с каждым по отдельности – голосом, который жег, настигал, пытал, убивал, мешал вздохнуть, отнимал последнюю надежду, грозил вечными муками. Хотя все, что Эта Женщина хотела ему сказать тогда и что он сам – еще этого не сознавая – принял, как нечто должное, почти само собой разумеющееся, было на самом деле просто требованием идти вперед, не оглядываясь и ни о чем не сожалея, целиком доверившись тому, чему не было имени ни на каком человеческом языке.
– Так, – пояснил Иеремия, – словно ты проходил теперь сквозь этот мир, не удивляясь его соблазнам и не страшась его ужасов, скользя мимо, как скользит в ночных зарослях змея или как скользит по поверхности темной воды лунный свет, который нельзя поймать никакой сетью.
Вот только эта история с соседским мальчишкой оказалась чем-то, с чем он, как ни старался, справиться не мог.
Эта нелепая и грустная история, которая заставляла его снова и снова возвращаться к тому, уже бесконечно далекому вечеру, который то тревожил его в сновидениях, то напоминал о себе наяву, заставляя вспомнить даже самые мелкие детали, которыми был наполнен тот вечер, главным героем которого стал этот мальчишка из соседнего дома, чье лицо он уже почти не помнил, ну, разве что белесые волосы и брови, которые делали его похожим на польских детей с соседних улиц.
– Не понял, – сказал Амос. – Какой еще мальчишка? Ты вроде бы ничего раньше ни про какого мальчишку не рассказывал.
– Яша Першинский, – напомнил Иеремия. – Его звали Якоб Першинский. Он жил в доме напротив и был на год меня старше. Неужели я ничего о нем не рассказывал?
– Я что-то не припоминаю.
Белобрысый и конопатый мальчишка с фамилией на польский лад, ничуть не похожий на еврея, он был на год старше и почти на голову выше Иеремии. Между ним и Иеремией раз и навсегда пролегла тень соперничества, то явного, подтвержденного драками и перебранками, то тайного, которое давало о себе знать в играх, когда никто не хотел уступать другому и остаться на вторых ролях, так что почти все игры, как правило, тоже заканчивались потасовками, разбитыми носами, отлетевшими пуговицами и вечными надеждами придумать, рано или поздно, что-нибудь такое, что могло бы навсегда посрамить противника, заставив его безоговорочно признать твое превосходство. Может быть, именно эти надежды стали причиной того, что случилось в тот сентябрьский вечер, когда незадолго до ужина Якоб незаметно выскользнул из дома, чтобы никогда уже больше не вернуться обратно.
Никто, впрочем, уже не узнает, с какой стати, на самом деле, взбрело ему в голову броситься с топором на немецкий патруль, проходивший по улице за час или два до комендантского часа в теплых сентябрьских сумерках, уже окутавших Жидовскую улицу.
Все произошло так быстро, что, казалось, какое-то долгое мгновенье над улицей висела неправдоподобная тишина, в которой можно было услышать, как стремительно удаляется, отскакивая от стен домов, эхо того несчастного выстрела, пока, наконец, эту тишину не разорвал пронзительный высокий женский крик. Наверное, это кричала его мать или сестра, и этот крик вернул оцепеневшую было улицу к жизни, вновь наполнив ее шумом шагов и шумящего в деревьях ветра, собачьего лая и человеческих голосов, свистков патрульных, плачем и гортанной немецкой речью.
Немецкий патрульный застрелил его, даже не успев сообразить, что происходит. И вот теперь он лежал лицом в небо, широко открыв рот, и даже спустя много лет Иеремия мог поклясться, что видел на его лице довольное, почти счастливое выражение. Так, словно минуя все инстанции, немецкая пуля сразу дала ему пропуск в Рай, в одно мгновение превратив в ничто весь этот долгий и еще только должный случиться жизненный путь – школу, голод, оскорбления, несчастную любовь и неудачную женитьбу, вечное отсутствие денег, оскорбления начальства, непонимание и болезни, и все это только для того, чтобы заняться в конце утомительными подсчетами добрых и злых поступков, объяснением причин и обстоятельств, под давлением которых они были совершены, чтобы, в конечном счете, прийти к тому же самому результату, к которому привела его в тот день хорошая реакция немецкого патрульного.
Вдобавок ко всему, все это, кажется, наводило еще и на какую-то странную мысль о том, что, вероятно, у Якоба были какие-то тайные заслуги, о которых Иеремия ничего не знал, но о которых мог подозревать – какие-то тайные заслуги, благодаря которым Небеса освободили его от бремени жизненных мытарств, воздав ему заслуженную награду, о которой не знали ни его родители, ни его братья и сестры. Но все это пришло уже позже, а тогда он чувствовал только тяжелую зависть, которая грызла его с каждым днем все сильнее, так что, наконец, он просто возненавидел этого выскочку, которому, как ему казалось, так же повезло теперь в смерти, как везло до этого в жизни. А хуже всего было, конечно, то, что переиграть его теперь уже не было никакой возможности.
– Зависть, – сказал Иеремия и безнадежно махнул рукой. – Она грызла меня, как собака кость. Иногда я думал, что если бы это было возможно, то я бы сам застрелил его, хотя, конечно, я прекрасно понимаю, что в этом не было бы