которым дано уйти из-под власти Времени и его хваленых лекарств? Ускользнуть от его неусыпной и равнодушной опеки? Ведь каждый из нас знает, пожалуй, о таких обидах, забвение которых было бы и кощунственно, и недостойно, каждый хоть раз в жизни, да клялся не забыть и не простить, и, стало быть, то, что навязывает нам Время-лекарь – совсем не то, что нам действительно надо. Ускользнуть от Времени? Ради наших обид? Не скажем ли мы чего доброго, что они открывают нам Истину и дарят Вечность? Отчего бы и нет? Обида, сбросившая со счета весь мир и сама ставшая миром, осмелившаяся рассчитывать только на саму себя, все утратившая и все себе вернувшая, – разве в ее облике и в облике сотворенного ею не проступают черты Истины? Не обладает ли она загадочной способностью творить и строить – эта обида? Да и куда еще идти всем истинно обиженным, – этим увечным, убогим, потерявшим и потерявшимся, – куда еще идти им, как ни сюда, в обитель своей собственной обиды, где еще им укрыться, как ни здесь, среди неприступных стен и уносящихся в небо башен? Не здесь ли они – как дома? И не отсюда ли суждено им рано или поздно начать отдавать свои долги? И пусть они приходят, наши обидчики, чтобы вволю посмеяться над нелепостью и сомнительной благоустроенностью наших новых жилищ. Наш мир – и лучше, и истиннее, хотя бы по одному тому, что мы создали его сами, – а ведь до сих пор мы думали, что только одному Богу подвластно творить и распоряжаться своим творением. Как знать, может и Сам Он, сотворивший это дерзкое и непонятное дело, которое еще совсем недавно мы называли нашим миром, сотворил его только в силу какой-то вечной обиды, которую нельзя, немыслимо простить и забыть, и благодаря чему, быть может, мы еще можем надеяться найти с ним общий язык».
103. Гарпун Ахава
День, между тем, продолжал набирать силу. Наконец-то можно было вдохнуть во всю силу еще прохладный с ночи утренний воздух, потянуться после блужданий по душным коридорам клиники, вывалиться в это прозрачное утро из темной проходной, где сидел дежурный охранник, расправить плечи, слыша, как хрустит позвоночник. Или сцепить за спиной до хруста пальцы и попытаться поднять руки, с трудом сдерживая рвущееся из груди «ах», или «ух», или, на худой конец, просто «а-а», – которое, и правда, было бы тут очень к месту и совершенно своевременно, если бы не эти пациенты, которые уже разбрелись после завтрака кто куда, – одни парами, другие в одиночку, заложив за спину руки или, наоборот, устроившись на скамейке или камне с книгой на коленях, без умолку болтая, хихикая или предаваясь сомнительной глубины размышлениям, шаркая, напевая, подставляя солнцу бледные лица, шурша конфетными обертками или просто стоя на одном месте, так что, похоже, всякое «ух» или «а-а», само собой, было бы тут все-таки не совсем уместно.
Мозес даже хмыкнул, представив себе, какое впечатление произвело бы на всех этих гуляющих его «а-а» или «ух», как бы все они сразу умолкли, закрыв рты и перестав шелестеть фантиками, как бы посмотрели на него, – обернувшись, через плечо, искоса, исподлобья, прищурившись, широко открытыми глазами, кто с недоумением, а кто с интересом, но уж, конечно, не недоброжелательно, в чем Мозес был вполне уверен, хотя все равно в этом было что-то вызывающее, когда все принялись бы глазеть на тебя и задаваться ненужными вопросами, вроде того – хорошо ли ты себя чувствуешь, Мозес, или – что все-таки ты хотел этим сказать, Мозес, или даже – не выпил ли ты с утра лишнего, дружок, а кто-то может быть, даже позволил себе какую-нибудь грубость, – конечно, больше в шутку, чем всерьез – вроде того – а чего это ты там разорался, Мозес, или – ну и луженная же у тебя глотка, Мозес, но и за этими шутками, ясное дело, скрывалось любопытство, потому что никто, понятно, не станет просто так орать на улице «а-а» или ухать, словно сова, не имея на это никаких достаточных оснований, – о которых можно было, при желании, прочитать у Лейбница, – вот почему хрустнув еще раз пальцами, Мозес не издал не единого звука, а просто взял прислоненную к стене палку с железным наконечником и отправился своим излюбленным маршрутом, поднимаясь от террасы к террасе, с первой на вторую, а со второй на третью, здороваясь или отвечая на пустые вопросы вроде «Ну, как дела, Мозес» или «Что-то ты сегодня позднехонько, Мозес», но чаще просто кивая в сторону знакомого лица и не забывая смотреть на дорожку и на газон, чтобы, чего доброго, не пропустить какой-нибудь завалявшийся мусор, потому что не такой был сегодня день, чтобы можно было пропустить хотя бы одну бумажку, – вон, кстати, одна из них торчала прямо из-под башмака Люцилия из второго отделения, и Мозесу понадобилось какое-то время, чтобы растолковать ему, что он от него хочет, пока, наконец, тот не переставил ногу, хотя и после этого он еще долго сердито морщил лоб и смотрел то вслед Мозесу, то на землю, на которой остались следы его палки, пытаясь понять, что же все-таки тут произошло. Наколов бумажку на палку, Мозес отправился дальше, мимо читающего Флока Гербария, который, как всегда, держал на коленях потрепанный учебник биологии, – увидев Мозеса, он помахал ему рукой и уже открыл было рот, чтобы предложить ему присесть и послушать, как обстоят дела в царстве одноклеточных или морских водорослей, но в ответ Мозес только отрицательно покачал головой и постучал по запястью, давая понять, что времени у него как всегда, в обрез, тем более что прямо на его пути стоял бледный, как смерть, Пизанский Башень. Сложив на груди руки, он стоял и смотрел на приближающегося Мозеса большими печальными глазами, темными и бездонными, как будто ему закапали атропин, и печаль эта была так безысходна, что Мозес невольно поднял в приветствии руку и остановился.
– Ты ведь знаешь, Мозес, – укоризненно и печально сказал Пизанский Башень. – Ты ведь знаешь. Так нельзя. – Голос его доносился как будто из другого мира.
– Ей-богу, ничего страшного, – сказал Мозес, шаря глазами по траве. – Я быстро.
Башень с опаской проследил за взглядом Мозеса:
– Я могу рухнуть в любую минуту.
– Да, что ты? – Мозес притворился, что не верит. – Будет тебе, в самом деле.
– В любую минуту, – подтвердил Башень.
– Но ведь не сегодня, – не удержался Мозес, пытаясь достать запутавшийся в траве фантик.
– Я говорю тебе, что могу рухнуть в любую минуту, а ты говоришь, что не сегодня, – сдавленно произнес Башень,