пусть себе живет! – но отступать было поздно. Чириков также перезарядил свое ружье. Хотя пули у него и были другой формы и веса, чем у старшого, но суть от этого не менялась, суть была одна: свинец. Что крупного зверя – медведя или лося, что двуногого лихоимца, – зверей этих не дробью надо брать, а жаканом, литой пулей.
Промахнули один распадок – низкий, сырой даже в зимний мороз, летом тут вообще наверное пройти нельзя – живьем сжирают кровососы, да ладно бы одни кровососы, а то мошка; кровосос, он ведь что – укусил, выпил кровушки и спать отправился, а мошка – эта тварь крови не пьет, мало ей одной крови-то, она тело выгрызает с мясом, следы потом от зубов остаются, хотя вроде бы нет их у мошки, зубов-то, – за первым распадком, через узкую холодную горловину прошли второй, потом боком-боком, по-крабьи вскарабкались на сопку, скатились с нее, вскарабкались на другую, сделали две петли и снова попали в распадок, нетронутый, без единого следа – ну хоть бы мышь тут помет оставила! – ан, и мышиных котяшков нет. Даже скулы обожгло от этой пустоты, рот зачесался, задергался – Чириков прикрыл его рукавицей, довольно ловко объехал старый, надсеченный комель: каменная береза жила когда-то, просуществовала столько, сколько человеку и не снилось, лет четыреста, пока старость и гниль не подточили ее. Оттолкнулся Чириков от комля посохом и покатил вслед за старшим.
Скрипел снег под лыжами, вызывал ломоту на зубах.
Поднялись на сопку – небо сделалось низким, угрюмым, что-то пучилось в нем, вздыхало, потрескивало сухо, а съехали в падь – небо вновь посветлело, подобрело, поднялось над головой.
Они долго бы еще, наверное, искали лыжный след в этой марсианской пустыне, если б не выстрелы браконьера – он здорово помог, на себя самого егерей навел.
Дыхание от бега рвалось, сосуды лопались, кровь беспрепятственно растекалась внутри, обжигала, словно и не кровь это была, а что-то крутое, горячее, в глотке же, напротив, холодно было, хрустел снег, зубы ломило, на шее и лбу вздулись сизые венозные жилы, глаза слиплись – веки никак нельзя было разодрать, ноздри выворачивал ветер – усталость быстро навалилась на егерей.
Трудно, очень трудно, но поворачивать назад никак нельзя. Старшой ни за что бы не расписался в своей слабости перед Чириковым, а тот, хотя вся эта затея была ему не по нутру, все в нем болело, трещало, не спасовал бы перед Кучумовым – чем он хуже этого лысого канюка? Вместе с тем хотелось повалиться грудью в снег, затихнуть, забыться – и пусть, в конце концов, даже в сон кинет, и плевать, что люди из этого сна не выходят, навсегда остаются в нем – пусть это будет… Пусть, пусть, пусть!
Ловя дрожащим взором кучумовский след, стараясь держаться так, чтобы ноги не потеряли твердую опору, не оторвались от земли, сипя, процеживая сквозь ломящие зубы воздух, Чириков поспешал за старшим.
Когда браконьерские выстрелы раздались в третий раз, они вышли на след.
– Ну, Рубель, теперь не отставай! – прохрипел Кучумов, наваливаясь на посох.
Идти по следу легче – браконьер, выходит, работает на них. Лыжи хоть и охотничьи, хоть и не проваливаются, как обычные – на обычных они бы вообще шли по грудь в снегу, выгребались, словно пловцы, – а все легче, когда есть след.
А Кучумов-то – от командир, от раскомандовался, мать т-твою! Чириков, чувствуя, что его вот-вот вырвет от гона, в глазах все красным-красно, собственные легкие он уже давным-давно повыплевывал вместе с дыханием, сейчас уже доплевывает остатки и еще что-то, жившее у него внутри, согласно покивал – не отстанет он от старшого.
– Постой-ка! – Кучумов тормознул, всадил посох в снег.
Чувствуя, что сейчас развалится совсем, Чириков кое-как тормознул, оперся на посох и, сложившись пополам, ощущая боль и страх, выкашлял на снег кровяной сгусток. Глаза его высветлились, сделались резкими, белки набрякли чем-то свекольным – Чириков испугался собственной крови. Хорошо, что сам себя в эту минуту не видел.
– Не бойся! – просто, с каким-то новым, неведомым ранее выражением в голосе проговорил Кучумов. – Это кровь у тебя из десен, не страшно, – прикоснулся рукою к плечу напарника, подбодрил, так сказать.
Ему тоже досталось, Кучумову, он находился не в лучшей форме, глаза ввалились в череп, размазались, из них вытекало все, что было, осталось только что-то черное, сухое, страшноватое, то ли свет, то ли порошок – не понять, стиснутую от бега грудь перекосило, словно Кучумов был горбуном, губы запеклись рыжей кровянистой коркой – трудно выполнять свой долг егерю.
А выполнять он должен. Иначе кто, как не он, защитит зверя от разбоя, от хищных выстрелов, что в последний раз прозвучали всего тридцать минут назад, – неизвестно ведь, кого еще завалил разбойник-браконьер! – кто защитит птаху и землю от оскорбления? Эти вот распадки и сопки? Кто?
Не-ет, есть в этом канюке Кучумове что-то хорошее. Канюк пошарил в кармане, достал маленькую пластмассовую коробку, перетянутую велосипедной резинкой. Сдернул резинку, раскрыл коробку, протянул Чирикову.
– Пожуй!
В коробке было мелкое, тускло поблескивающее круглое семя: просо – не просо, конопля – не конопля. На бузину очень похоже, только бузина, она вязкая, с соком, ее давить можно, а эти зерна хрен раздавишь.
– Что это?
– Ешь, ешь, не отравишься. Я тоже буду есть.
Чириков взял несколько зерен пальцами, кинул в рот.
– Больше бери! Этого мало.
Слишком уж непривычным, ласковым был голос у старшого – ну будто бы он в «сидоре» еще одного, отжатого у напарника соболя нес. Послушавшись, Чириков взял еще щепотку. Кучумов поглядел на него укоризненно, горкой насыпал пшена в ладонь, раза в три больше, чем брал в оба приема Чириков, махом отправил в черный помороженный рот.
Семена были… нет, не понять, какие они на вкус. Ни горькие, ни сладкие, ни кислые – что-то от одного, что-то от второго и что-то от третьего. Невкусные, в общем. Чириков разжевал, поморщился – такое впечатление, будто навоза съел, хотел было выплюнуть, но поглядел на Кучумова, на его сжатые в щелки глаза, и проглотил – силой, сам над собою измываясь, чуть ли не пальцами туда пропихнул.
Навстречу жеванине выбило кашель, Чириков с хрустом согнулся, давя в себе приступ, с тоской поглядел на дальние деревья, затурканные холодом, прижатые тяжелыми снеговыми нахлобучками к земле, казалось, что они молятся немо, безъязыко, беда навалилась на них, но они не скрипят, не крякают от мороза, не плачут – безголосо терпят. А может, они уже не ощущают боли – уже мертвы? Чириков вздохнул и отвел взгляд от немых сгорбленных страдальцев. Кучумов тщательно разжевал семена и тоже проглотил. Коробочку запечатал, обпеленал резинкой и сунул