руки, капризно-недоуменный рот, раскрытый в вопросе: «Где же ты, Одиссей?» А Одиссей, вот он, снег лыжами месит, хрипом, плевками и кровью исходит и также тоскливо и горько думает о своей Пенелопе – когда-то он увидит ее?
Почувствовал, что только в ней может быть спасение, избавление от тоски, от горького холода, от осклизлого комка, заткнувшего глотку, от лысого канюка-командира, с которым никто в тайгу, кроме Чирикова, и не ходит. Да и он, егерь Чириков, ходит только потому, что еще не знает тонкостей здешнего леса, его повадок и хитростей, а изучит, обретет в себе уверенность – спокойно, с достоинством, молча пожмет руку командиру и пошлет на три буквы: выбирай, мол, дядя, себе любую сторону…
Он неожиданно посмотрел на старшого, как на пустое место.
Тот взгляд принял, повел головой в сторону браконьерского следа.
– Ловок, с-сука! Два десятка людей перебрал в памяти – не они ль, и понял, что не они. И на лыжах мастер, и ночевать в снегу мастер, и костры жечь, и соболя добывать – во всем, значитца, мастер! Кто же это может быть, Рубель?
Приподнял плечи Чириков – он не знал. Чтобы узнать ловкача, надо загнать и повалить в снег, а потом уж на портрет его поглядеть – вдруг знакомый? Опершись на посох, словно старец, Чириков почувствовал, как о щеки его, о лицо щекотно и нежно трутся, едва касаясь, длинные Любкины волосы, своей кожей он ощутил тепло ее кожи, тепло переплавлялось в тепло, нежность рождала нежность, боль – боль, ласка – ласку, крик – крик, и раздражение отступало – Любка, Любонька, только она и была для Чирикова спасением.
– Поехали, Рубель! – над плоской некрасивой головой старшого взмыл стеклистый парок. – Иначе уйдет!
И снова под лыжами с противным острекающим звуком зашипел снег, дыхание колко выбивалось сквозь распахнутый рот наружу, встречный ветер выдавливал глаза, мороз вышибал хрипы и стон, под лыжами, путаясь и расплываясь в очертаниях, растворяясь в плоти воздуха, металась собака, лаяла, скулила жалобно – и ей гон был не по жилам, на горизонте ярко, словно блики маяка, вспыхивали цветные звезды, слали свет навстречу, слепили, а ослепив, теряли запал – слабели, но потом вновь набирали силу и прожигали преследователей своими жестокими беспощадными лучами насквозь.
Хрипел Кучумов, хрипел Чириков, хрипела лайка. Расстояние между ними и браконьером сокращалось, если дело так и дальше пойдет, то скоро возьмут вредителя в кольцо.
– Алексеи-ич! – попытался выкашлять на ходу из себя боль Чириков, но безуспешно. – А, Алексеи-и-ич!
Кучумов услышал, чуть сбавил бег и облил напарника черной тоской, выплеснувшей из глаз.
– Че? – сипло, страшновато, будто и не человек это был, а оборотень, камчатский бог пихлач, которого часто изображают добрым, а он злой, людей не любит, детишек ворует и ест, выдохнул старшой.
– Может, плюнем и не будем гнаться, а?
– Не-ет! – упрямо мотнул головой Кучумов.
– Тогда передых… на минуту дай передых…
Старшой резко остановился, Чириков не успел тормознуть, ткнулся лицом в его спину и чуть не свалился с ног. Кучумов тоже чуть не свалился, вывернул голову круто, облил напарника черной густой жижкой своего взгляда, хотел выматериться, но не стал – даже на мат силы тратить нельзя. Вытянул из кармана знакомую пластмассовую коробочку – руки его тряслись, были чужими, – сдернул резинку, обнажил нутро, заполненное костяными круглыми семенами:
– На! Погложи!
Чириков безучастно взял щепоть, кинул в рот – семена чуть не выбило обратно дыханием, он зажал рот ладонью, с трудом задвигал челюстями, не ощущая на этот раз ни вкуса лимонника, ни твердости ороговелых семян, разжевал, проглотил, снова взял щепоть.
– Продержись чуть… еще чуть, – прохрипел Кучумов, – скоро мы его достанем, – покрутил головой, стряхивая боль, загнанность, подумал о том, что очень уж незащищен человек, до обидного незащищен, и природа – да что природа, природе надлежит подчиняться, а человеку властвовать – измывается над ним, над венцом, мнет и перетирает зубами, как хочет – слаб он и беспомощен перед природой. Скрипнул зубами. – Продержись!
На этот раз у Чирикова ничего не возникло в ответ – ни злости, ни протеста, ни тоски, он был выжат до остатка. Мотнул только головой, вгляделся в чахлый боярышниковый куст, который снизу подтачивала гниль, – куст скоро сдохнет, – и ему показалось, что снова увидел он в прозрачной редине веток, в неопрятной, не сбитой ветром листве знакомые черты, в следующий миг отвернулся в сторону, вздохнул протяжно – ничего там не было.
Закрутило, закружило Чирикова, понесло куда-то вниз, в преисподнюю, не понимал он уже, куда они со старшим несутся, за кем и зачем гонятся, и будет ли когда-нибудь конец темноте, которую они так безуспешно пытаются преодолеть?
Но не только они одни выдохлись – браконьер тоже выдохся.
Они настигли браконьера к вечеру, в густых и на удивление синих сумерках. Такая звонкая синь только к весне случается, когда день начинает спорить с ночью – кто кого? – и день перебарывает ночь, набирает силу, тогда по вечерам и катится синий звон, от которого рябит в глазах, сердце перехватывает у самого корня – зажимает его кто-то пальцами и оно, как у соболя, перестает биться, но боли от этого никакой нет. Наоборот – возникает ощущение покоя, умершие предки вспоминаются в такую синь, дом и детство…
Совсем близко из неестественно яркого ольховника выплеснулась раскатанная бегом усталая фигурка и пошла пластать «лаптями» пространство – браконьер от усталости шел на лыжах, действительно, как в лаптях – вздрагивающий, совсем не страшный, хотя за плечами у него, стволом вниз, висел дробовик.
Это был стрелок такого же высокого класса, как и Кучумов, – дорогого зверька брал не малопулькой, а дробовыми зарядами, вгоняя в крохотную верткую головенку соболя, которую не каждый промысловик может взять на мушку, всего две дробины, максимум три.
Кучумов проворно сдернул с плеча ружье, прохрипел:
– Рубель, дай один выстрел вверх! Предупреди!
– У меня жакан… Вдруг пригодится?
– Бей!
Прежде чем Чириков выстрелил, старшой прокричал натуженно, хрипло, выворачиваясь наизнанку:
– Сто-о-ой!
Крик будто бы подсек браконьера, дробью рубанул его по лыткам, он проворно втянул голову в плечи, но не остановился.
– Сто-о-ой! – вторично прохрипел старшой, выбил мокроту изо рта и скомандовал напарнику: – Стреляй!
Чириков снова отрицательно мотнул головой:
– Здесь же жакан!
– Стреляй! – яростно прохрипел Кучумов, из глаз его уже не черный плач сочился, не мокрота, а что-то жутковатое, густое, иного цвета, алое – глаза вытекали.
Отбросив от себя посох, Чириков рванул с плеча двустволку, пляшущими пальцами отвел один курок, ощущая, как в нем все противно скулит, каждая жилочка ноет, жалуется на свою жизнь и сам он сейчас ничего, совершенно ничегошеньки не соображает, отставил от себя ружье и выстрелил.
Удар выстрела оглушил его, завалил на спину, еще немного, и он бы