в карман – дорожил «закуской».
– Что за еда? – снова спросил Чириков.
– Зерна лимонника, – бесчувственным чужим голосом произнес старшой, помял пальцами горло. – Из уссурийской тайги, у меня там братан в лесхозе…
– Ну и что? Какая от них польза?
– Дурак ты, много раз я тебе об этом говорил. Это же лимонник! Ли-мон-ник! Лучше его ничто силы не восстанавливает. Понял, Рубель?
Перед Чириковым словно бы все светом окрасилось: «Чего этот гад дураком меня все обзывает, а?» Он до звона в ушах сдавил зубы, произнес:
– Женьшень лучше.
– Да, если привязать покрепче.
И опять Чириков не удержался, его насквозь, словно раскаленным прутом, проткнула жалость к самому себе – этот гологоловый относится к нему, как к пушному зверю, которого все время берет на мушку, жалость смешалась со злостью, сидевшей в нем, он поглядел под ноги, увидел застывший красный плевок, и что-то душное сдавило ему глотку: смотреть на кровь не мог – тошнило. То, что это была его собственная кровь, осталось где-то за пределами сознания. Произнес тихо и горько:
– Ты тоже не очень-то умный, Алексеич!
– Это точно, – согласился Кучумов, глянул на напарника с интересом. – В уссурийской тайге соболь не то, что у нас, Рубель, он там длинноногий, как собака. Чемпион по бегу на длинные дистанции.
– Новая порода?
– Нет, порода старая, да только у нас соболек километров пять, ну семь от силы помотыжит, как вчера, и в дупло заберется, а там счет не километрами ведут – сутками. Сутки соболь ведет охотника, вторые сутки, третьи – во как! Чтоб не сдаться, боец обязательно эти самые зерна принимает – лучше всякого женьшеня силы восстанавливают. Понял, Рубель?
– Чего-то я не вижу, чтоб у меня силы восстановились.
– А ты потерпи! Не сразу это, – вновь непривычно ласково проговорил лысый канюк. – Главное, что семя это на ходу действует. Когда сидишь иль спишь – не действует, а когда лыжами шоркаешь – второе дыхание приходит. Понял?
Оторвал Чириков взгляд от своих истоптанных усталых ног, от страшноватого клюквенного пятна, просипел:
– Поехали дальше!
– Мол-лодец, Рубель! – шевельнул старшой черным спекшимся ртом – слишком много у него черного, почти все траурное, скорбное: обувь, ватные штаны, короткий меховой зипун, покрытый чертовой кожей, сухая жижка, сочащаяся из глаз, рот, рукавицы, руки, – демон, а не старшой, – с трудом развернулся и толкнул посохом лайку: – Вперед!
Снова зашипел, затрещал льдисто под лыжами снег.
Качалась земля, небо всасывалось, словно дым, в глубокий серый проран, непонятно было, где его начало, где конец, как непонятно, где начало земли и где крайний ее рубеж, все перемешалось, слиплось, обдалось огнем и копотью. Непонятно было и другое – что гнало их вперед, что? Холод, день, длина которого меньше птичьего клюва, – подходит день к концу, еще немного, и ночные сполохи забьются в воздухе, затянут небо, потом уступят место лучистому рогатому месяцу – тот возьмет свое, но жить и преследовать противника ночью, как днем, уже нельзя, ночью, даже самой светлой, кошки все до единой серые – все! – усталость, желание исполнить свой человеческий долг и защитить тайгу от криворукого кривоногого браконьера, совесть – что гнало их? Ни Кучумов, ни Чириков не могли ответить на этот вопрос.
Прошли с полкилометра, усталость не отпускала. Чириков подумал, что не помог лимонник, но потом на него вдруг легко, как-то неземно накатила волна, дыхание успокоилось, голова посвежела, ноги сами по себе понесли тело дальше. Еще немного – и он догнал старшого, ткнулся носками своих лыж в его запятки.
Хорошая, оказывается, штука – этот лимонник, надо будет взять на заметку.
Через полчаса гона, когда уже месяц бледно, будто бы вырезанный из кальки – прозрачной маслянисто-сухой бумаги, проступил на грязновато-сером небе, собака, шедшая впереди, подала голос.
– Чует… Человека чует! – прохрипел Кучумов.
– А вдруг нет, а? – не снижая хода, усомнился Чириков. – Может быть, соболя засекла, а?
– На соболя у нее голос другой. Эта собака умная, – Кучумов выбивал из себя слова на ходу, будто свинец, он выкашливал, выблевывал их, другой бы не разобрал, что говорит старшой, а напарник разбирал, он находился со старшим в одном измерении, – у нее на каждого зверя свой голос.
– А ты хотел ее убить.
– Мало ли что я хотел… Старик тоже хочет на молодуху забраться, да не может. Понял?
Прошли еще немного и на дальнем взлобке увидели темную тонкую фигурку, проворно одолевающую крутизну.
– Это он! – не выдержав, вскричал Чириков.
Одно дело – бежать в сером беспредельном пространстве за невидимым человеком, другое – когда браконьер уже виден. Сил, правда, это не прибавило, но ноги сами по себе ускорили ход.
Снег стремительно заструился под лыжами. Ладно бы он струился сам по себе, без всяких усилий, но лыжи, хоть и широкие, и ходкие, нерпичьей шкуркой подбитые, а сами по себе не идут – вязнут в заваленных снегом низинах, крошат напластования наста, иногда с ходу упираются во что-то твердое – последние силы тратили преследователи на эту гонку.
Не только они заметили браконьера, браконьер тоже заметил их и также ускорил ход. Бегуном он был ловким, след оставлял после себя изящный, ровный, место для обхода какого-нибудь пупыря, застывшего в громадье пространства, выбирал точное – чтобы и пупырь можно было обойти быстрее, и сил поменьше истратить, и главное – чтоб расстояние было покороче: опытный ходок! Даже жаль, что он браконьер, а не кто-то другой. Нет бы ему охотинспектором либо объездчиком работать, а он объегоривает государство, втихую добывает соболя.
Увидев, что его преследуют, браконьер и тактику изменил – зная, что егеря идут по следу и отклоняться не будут, стал выбирать места покруче, покаменистее, где и навернуться можно, и лыжи сломать, и что уж наверняка – сбить себе дыхание, заперхаться слюнями, сдаться. Чириков хрипел, обметывался белой моросью, снеговая пыль выедала ему глаза, рвала щипцами ноздри.
Раза два уткнувшись лыжами в каменистую осыпь, по которой проходил след браконьера, старшой выматерился, а потом просипел восхищенно:
– Во падла!
У всякой погони бывает конец – либо заяц сорвет себе сердце и распластается на земле, либо волк облизнется устало, подумает: «А ну его!» – и отстанет, либо преследователи потеряют следы преследуемого, или вулкан по дороге чирьем вспухнет и начнет плеваться лавой – краснопенная река разъединит погоню: в общем, конец неминуем.
Месяц, который бледной папиросной рогулькой висел в небе, набряк светом, расплавил все вокруг, высь потяжелела, потемнела, там, где восток, она вообще сделалась черной, глубокой, в продранном чистом куске – толстую густую плоть облаков словно бы проткнул невидимый бур – заполоскались мелкие кусачие рыбешки. Все впадины в снегу исчезли, будто землю раскатала гигантская машина, которую Чириков видел в Петропавловске, – дымная, громадная, неповоротливая, ползает взад-вперед, сипит, едва справляясь с большой чугунной бочкой, – асфальт, сказали,