Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подрубает природу человек, то топором, то ломом вмешивается, вот у нее и, глядишь, в одном месте начинают течь слезы – камень-плакун объявляется, в другом деревья сами по себе наземь падают, образовывается залом – ловушка для обидчика, в третьем почва вниз, в преисподнюю проваливается – страдает природа! Вверху, в темени нарождающегося утра шевелилось, ползло что-то еще более темное – облака.
Чириков на четвереньках поползал вокруг костерка, потом поднялся на ноги, походил на согнутых, слушая свое тело: а вдруг действительно что-нибудь отмерзло внутри? Нет, не отмерзло – сон в снегу сторожкий и пугающе короткий, хряпнула где-нибудь вымерзшая из наста ледышка – человек уже не спит и за ружье, в которое загнаны жаканы, хватается, застонал заяц, заночевавший недалеко под кустом – специально ведь подле людей на ночь примостился, справедливо полагая, что сова поосторожничает, облетит людное место стороной, – снова сон как рукой снимает, а пальцы щупают холодное цевье дробовика.
Странное дело – невероятно, но факт! – Чириков все нашел при себе, ничего не поморозил, а уж о Кучумове и говорить нечего – канюку это дело куда привычнее, чем его напарнику.
Сидел Чириков, дул на кружку с горячим чаем, в который старшой, не пожалев, насыпал сразу три столовых ложки сахара, – принял-таки старшой чириковское суждение насчет того, что сахар сил в походе добавляет, мозги чистит; ну а то, что сахар – «белая смерть» – бабья сплетня, пущенная по свету каким-то недоумком, – жевал сухарь и с горьким чувством посматривал на далекий огонек браконьерского костра.
Очень не хотелось снова включаться в гонку.
Канюк, проследив за взглядом напарника, ладонью стер с глаз печальный черный свет, сказал угрюмо и жестко:
– Надо, Рубель!
«А к чему все это, кому и зачем надо?» – молча думал Чириков, никак не отзываясь на слова старшого, прозвучавшие, словно приказ: «Надо!» Наверное, в войну под такое «надо!» брали города, брали высоты, переправлялись под свинцом через реки. В нем возникло что-то несогласное, мятежное, чужое: так то в войну! А браконьера можно и не брать боем – чего ломать хребет попусту, ведь он нас насмерть загонит… Пусть же гуляет себе, жир нагуливает, не в этот раз, так в другой обязательно споткнется, а? Ведь ногою в силок обязательно попадет. А?
– Надо, Рубель! – прежним угрюмым тоном повторил Кучумов.
Вздрогнул Чириков, отхлебнул из кружки чая, зябко приподнял и опустил плечи. Горечь и злость всколыхнулись в нем темным клубком: а почему, собственно, он должен слушаться этого лысого мохнача, кто уполномачивал Кучумова на старшинство, на право быть командиром, а Чирикову велел беспрекословно подчиняться, находиться на положении угнетенного – бесправном и унизительном? Была бы голова на плечах у командира – не стали б гнать браконьера бесцельно, прикинули бы мозгами и совершили б обводной маневр, вырулили точно на него – тот сам бы в силок угодил, ан нет, дурная бестолковка не дала ногам покоя, пошли петлять по горам и долам, погнали дураки такого же, как и они, дурака.
И ночевали, как тетерева в снегу, от одной только такой ночевки два года потом по больницам можно проваляться, – а можно было бы в теплом зимовье, на полатях, либо, на худой конец, в каком-нибудь укрытии, в палатке переночевать.
Но и другое знал Чириков: напрасно он придирается к старшому – браконьера они никак не смогли бы взять в этом огромном пространстве в клещи, оставалось только идти за ним по следу, а от палатки они отказались специально, поскольку маршрут их пролегал так, что каждая ночевка приходилась на зимовье. Знал все это Чириков, но никак не мог справиться с самим собою, с холодом и тоской. Тоска что-то никак не проходит. Позавчера одолевала, вчера весь день тупой ножовкой пилила по горлу – доставала, несмотря на гон, сегодня нет бы ей остаться в снегу, в выемке-лежке, а она не осталась, не простудилась, проворно поднялась и теперь снова допекает, вот ведь зар-раза какая!
Из синевы вытаяла лайка, подошла к огню, близко подошла – угольки, выщелкивающиеся из костра, попадали в шкуру, собака дергалась, морщилась, когда ноздри забивал дух паленого, но от костра не отходила. Намерзлась лайка, хоть и приспособлена к жизни в снегу. Чириков протяжно, со скулежом вздохнул. Лайка посмотрела на него и облизнулась.
– Ить-ты, шустрая порода! – покосился на лайку старшой. – Уже позавтракала где-то.
Через десять минут погас костер – снялся с места лихоимец-браконьер. Вторя ему, почти в унисон, снялись и егеря, тоже загасили костер – накидали в огонь снега, затоптали, вскочили на лыжи, как на боевых коней, и быстро понеслись в пространство.
– С-сука! – хрипло пробормотал на ходу Кучумов.
Ровно тридцать минут понадобилось им, чтобы достичь стоянки браконьера, еще тепленькой, подкопанной с одной стороны лопаткой, – у этого бегуна даже инструмент с собой был, оборудовал он свою лежку лучше, чем егери свою…
– Ну и хрен с тобой! Подумаешь – лопата! – поугрюмев, вслух проговорил Кучумов – позавидовал оснащенности браконьера. – Все лишний вес. На этом лишке мы тя и достигнем. Понял?
Он проворно соскочил с лыж, обследовал заваленное кострище: нет ли чего?
Под пепел и обглоданные огнем деревяшки браконьер естественно ничего не подсунул, под большим выворотнем, где медведю впору было устроить свою берлогу, тоже было пусто, в жидком истоптанном кустарничке, в котором браконьер искал сухотье для растопки, также ничего путного не оказалось, точнее, вообще ничего – только следы, корье да мелкий обледеневший сор, ни в какой костер не годный, в стланике, основательно обработанном птицами и разным зверьем малого и большого калибра, – ни одной шишки, голо, как после татарского нашествия, – в общем, нигде никаких схоронок.
– Тем лучше, – угрюмо подвигал нижней челюстью Кучумов, промокнул глаза серым, давно нестиранным платком, похожим на обрывок портянки, стер печаль и плач, отчего костлявый лик его немного посветлел, – тем лучше, с этими собольками да с лопатой мы тя и возьмем… Тя! Тя-тя-тя! Тьфу! – Он отер серой тряпкой рот, сплюнул. – Накладай, накладай на себя побольше! – пробормотал зло. – Чем больше будет, тем лучше! Поехали, Рубель!
А Чириков, он уже вторые сутки никак не мог понять, что с ним происходит, отчего он так скис, одеревенел, словно осенний лист, встретивший на земле первые морозы, Любку свою все вспоминает, куда ни глянет – всюду она ему мерещится. Посмотрел на акварельно-темные прозрачные кусты, в которых старшой безуспешно искал схоронку, – дорогой лик увидел, глянул на кедрач – разглядел глаза Любины, покорно смеженные ресницы, всмотрелся в темень под выворотнем – что там? – увидел маленькую, уменьшенную до того, что смогла поместиться в берлоге в полный рост, ладную фигурку, зовуще протянутые к нему
- Горькая жизнь - Валерий Дмитриевич Поволяев - Русская классическая проза
- Записки сахалинского таёжника (сборник) - Валерий Маслов - Прочие приключения
- Все цвета моей жизни - Сесилия Ахерн - Русская классическая проза