случалось с ним крайне редко. Впрочем, он немедленно взял себя в руки. – Пожалуйста, Мозес, до приезда гостей обойди всю территорию. Я не хочу, чтобы мы ударили в грязь лицом из-за какой-нибудь сломанной скамейки или разбитой урны. Все должно блестеть и сверкать, как на параде.
– Все и так блестит и сверкает.
– И, тем не менее, нет предела совершенству, – сказал доктор.
– Вы так переживаете, как будто к нам опять едет пожарная инспекция, – усмехнулся Мозес.
– Хе-хе, – оценил доктор. – Пожарная инспекция, Мозес. Нет уж, спасибо. Если я не ошибаюсь, у нас, кажется, уже была одна, не правда ли?
– Я помню, – сказал Мозес, радуясь, что разговор о докторе Цирихе незаметно сошел на нет. – Вы тогда сказали, я помню, что лучше пережить три пожара, чем приезд одной пожарной инспекции.
Немецкое остроумие, сэр. Убивает сразу и наповал.
– Неужели? – удивился доктор. – Я так сказал? Представь себе, Мозес, я этого не помню.
– И, тем не менее, вы так и сказали, герр доктор, – подтвердил Мозес.
– Во всяком случае, кто бы это ни сказал, но это истинная правда, – заметил Аппель. – Хотя боюсь, что сегодня нас ожидают вещи похуже, чем приезд пожарной инспекции, – добавил он, немного помолчав. Затем, посмотрев на Мозеса, добавил: – Напрасно ты отказался принять участие в нашем спектакле, Мозес. Я уверен, что ты мог бы прекрасно сыграть Полония… Да, представь себе. А почему бы нет?.. Не знаю, что на тебя тогда нашло, Мозес.
– Полония, – Мозес захихикал.
– Нет, в самом деле, – повторил Аппель. – А почему бы нет?
– Потому что мне становится нехорошо, когда собирается больше пяти человек, сэр, – сказал Мозес. Он представил себе вдруг эту толпу в актовом зале, смотрящую на него из темноты, гудящую, шелестящую, аплодирующую и кричащую «браво» или «молодец, Мозес», или же «кончай мямлить», – вернее всего, конечно, было бы это последнее, потому что он обязательно начал бы мямлить, растерявшись от такого внимания, так что вместо «быть или не быть» наверняка сморозил бы какую-нибудь глупость, вроде – «не стоит расстраиваться», или «какие пустяки», или «да пошел ты», а после этого, конечно, не знал бы, куда деться от стыда и поэтому бессмысленно болтался бы по сцене до тех пор, пока, наконец, не свалился бы в оркестровую яму под свист и улюлюканье бессердечных зрителей, – прямо на какого-нибудь виолончелиста с его виолончелью, так что, тут уже было бы не до страданий бедного принца, – трах! – и весь спектакль пошел бы насмарку, да еще вместе с этой самой, ни в чем не повинной виолончелью за тридцать тысяч долларов, на которой играл какой-нибудь пропахший дешевым портвейном лысый музыкант, который по твоей вине остался бы без инструмента, и которому теперь оставалось только пойти в процедурную и там застрелиться.
– И все же непонятно, – сказал Мозес, видя, что доктор, как будто, и не собирается уходить. – Почему вы остановились именно на «Гамлете», герр доктор?.. Не слишком ли это тривиально? Я хотел сказать – не слишком ли это традиционно?
– Сказать по правде, я и сам не знаю почему. Возможно, потому, что подумал – это как раз то, что будет понятно всем, – и тем, кто претендует на то, чтобы его считали интеллектуалом высокого полета, и тем, кто довольствуется только внешним сюжетом. Одним словом, всем.
– Или никому, – сказал Мозес, радуясь, удачной реплике.
– Совершенно справедливо, – подтвердил доктор. – Или никому… Но, согласись, что касается сюжета, то уж он-то, во всяком случае, известен всем без исключения?
Видно было, что на самом деле доктор рад был никуда не бежать, а просто посидеть вот так вот вместе с Мозесом, обсуждая терапевтическое влияние театра на душевное самочувствие пациентов, сообразно с доктриной господина Ворвика, а в особенности, благотворное влияние на это самое самочувствие трагедии, от которой ползли по спине мурашки и хотелось немедленно застрелить главного злодея.
– Переживая чужую боль и чужое страдание, человек, по сути, идентифицирует себя с героем, которого видит на сцене, – говорил доктор, немного беспокоясь, что Мозес, может быть, не совсем ясно понимает глагол «идентифицировать». – Но когда тот гибнет, зритель понимает, что с ним самим ничего не произошло. И поэтому он чувствует удивительное облечение и возвращается к прежней жизни совершенно обновленным, что благоприятно сказывается на его психическом здоровье. Ты, конечно, знаешь, что это называется катарсисом, Мозес.
Катарсисом, дружок.
– А по-моему, это называется свинством, сэр, – сказал Мозес, немного подумав. – Знаете, что? Это напоминает мне человека, который увидел, как кого-то там задавила машина, после чего почувствовал такое большое облегчение от того, что это случилось не с ним, что пошел и напился. Если это называется катарсисом, сэр, то, уверяю вас, что мы все катарсируем не меньше, чем по двадцать раз на дню.
– Вот как, – казалось, доктор Аппель нисколько не огорчился. – Ты так считаешь, Мозес? А вот основатель нашей клиники думает совсем по-другому.
– Это его личное дело, – сказал Мозес. – Возможно, ему нравиться чувствовать облегчение, прогуливаясь по кладбищу, или что-то в этом роде, но тут уж, как говорится, медицина бессильна. Я только все время забываю, как его зовут, этого нашего благодетеля.
– Его зовут Мартин фон Ворвик, – ответил доктор, на этот раз – с некоторой холодностью. – Одно «ка» на конце. Да что это с тобой, Мозес? Неужели так трудно запомнить? Доктор Генри Ворвик. Основатель нашей клиники. Светило европейского уровня. Ты можешь прочесть об этом на памятной доске, которая висит при входе.
– Я читал, – сказал Мозес. – Там написано: «Немецкая психоневрологическая клиника. Основана в 1988 году доктором таким-то…».
– Доктором Ворвиком, – повторил Аппель.
– Да, – сказал Мозес. – И еще что-то по-немецки… А это правда, что он имел какие-то дела с нацистами? – быстро спросил он, понизив голос и немного наклоняясь к доктору. – Какие-то там опыты или что-то вроде этого… Если это секрет, я, правда, никому не скажу.
– И ты туда же, – доктор Аппель почти с отвращением посмотрел на Мозеса. – И как тебе только не стыдно, Мозес! Пойди сегодня же в библиотеку и возьми там его биографию. В 1945 году ему было пятнадцать лет. Конечно, он мог быть в фольксштурме, но ведь ты же не станешь осуждать за этого пятнадцатилетнего мальчишку?
– В фольксштурме, – задумчиво повторил Мозес, морща лоб. – Я вот что тогда думаю, господин доктор. Если он был в свои пятнадцать лет в фольксштурме, то, может, тогда это он убил дедушку Амоса?..
– Побойся Бога, Мозес, – фыркнул доктор.
– А почему бы и нет? – продолжал Мозес, отвечая на изумленный взгляд доктора. – Вы ведь знаете, что его дедушку тоже убил какой-то мальчишка из фольксштурма, и как раз в сорок пятом году?
– По правде сказать, впервые слышу об этом, – признался доктор.
– Неужели? – удивился Мозес. – А я почему-то думал, что вы знаете. Он подкрался сзади и