Владимировке.
— Зачем ходил?
— По своему делу.
— По какому?
— По своему.
— Правильно. Когда пришли войска?
— Ночью. Дня через два, как японец высадился. Числа не помню.
— Где видел доктора?
— У дороги, у костра. Раненых перевязывал.
— Какой он из себя?
— Темно было. В кителе, сумка через плечо, револьвер на боку.
— Борода у него есть?
Филат помолчал.
— Не обратил внимания.
Семён кивнул. Отрастил ли доктор на юге бороду, он и сам не знал.
— Что он тебе сказал?
— Спросил, кто идет на Александровск. Я сказал, что иду. Он написал на колене, сложил и велел отдать жене в руки. Анне Николаевне. Сестрой служит в лазарете.
— Еще что сказал?
— Сказал, передай, что любит и чтоб не плакала.
— Этого он не говорил.
— А чего не сказать? Барыне приятно.
— Нельзя. Он так не говорит.
Семён присел перед ним на корточки, чтобы видеть лицо.
— Больше, чем велено, не говори ни слова. Чего не знаешь, того не знаешь. Простому человеку можно не знать.
Так же он отвечал у мирового. Этому его научил Лыков, в Петербурге, за чаем: главное, не украшайте. Чем короче, тем лучше. Врать учил тот, кто разбирается в этом лучше всего — опытный следователь.
— Почему так долго шел?
— Дорога. Подводы все забрали под войско, лошадей тоже. Где пешком, где с попутными. Дожди. На бродах сидел. В тайге лихорадка взяла, лежал в зимовье.
— Сколько лежал?
— Не считал.
— Как шел? Знаешь, как оттуда ходят?
— Знаю. Ходил, когда переводили.
— Вот так и шел. А что на юге? Корсаков сожгли?
— Зарево видал. Сам там не был.
— А если она спросит, как доктор?
— Здоровый. Ходил, распоряжался.
Семён прогнал его по всему еще раз, с другого конца, и потом еще. На третий раз Филат ответил все как надо и ничего не прибавил.
Деньги Семён отсчитал там же, в сарае. Четвертной билет Филат брать не стал.
— Мелкими дай. С четвертным в лавке спросят, откуда.
Семён дал пятерками и трешницами. Отдал все сразу.
Потом он достал письмо. Филат взял его двумя пальцами, как чужую вещь, завернул в кусок холстины из кармана и сунул за пазуху.
— До завтра носи там, — сказал Семён. — Не мочи, у огня не суши, никому не показывай и не читай.
— Я и так не прочту.
— Завтра вечером, в десятом часу, как начнет темнеть, придешь в пост. Казенный дом в одной улице от площади, длинный, сени общие на четыре квартиры. Вторая дверь направо. Отдашь ей самой, не кухарке. Меня там не будет. Сапоги не чисть. С юга чистым не приходят.
— А потом?
— Потом делай, что хочешь.
Филат поднялся с чурбака и взял топор.
— А спросит она тебя про меня?
— Я тебя не знаю.
— И я тебя, — сказал Филат и пошел под навес.
Рябов все так же сидел на крыльце. Когда Семён проходил мимо, он ничего не спросил.
В писарскую Семён пришел к полудню. Вскоре прибежал рассыльный от Пулевича: капитан велел передать, что завтра вечером будет на пристани, у шабановского кунгаса, и просит Луткова быть там же. Семён сказал, что будет.
После обеда он засевал новые банки. Работа была знакомая, руки делали ее сами: отвар, вата, номер на ярлыке, запись в тетрадь. Голова в ней не участвовала, и это было плохо.
Уходя на юг, доктор оставил триста рублей на всякий случай и не объяснил, на какой. Из этих трехсот Семён сегодня заплатил человеку, чтобы тот соврал его жене.
Женщине, которая первая спросила, как его по отчеству. До нее никто этим не интересовался.
Если ничего не делать, Анна Николаевна останется здесь. Японцы придут и на север, это теперь понимал каждый. Сначала будут бить с моря по посту, где все из дерева, и по лазарету с тесовой крышей тоже. Потом высадятся.
Если письмо сработает, она уедет на материк, где японцев нет, и займется там тем самым, ради чего сюда приехала. Раненые там будут, если переправа пойдет, а переправа теперь была не только у Семёна в голове. Если придется уходить, доктор и правда пойдет к Погиби, потому что больше некуда. Вранья, если подумать, набиралось немного.
А если доктора уже нет? Тогда это письмо будет последним, что она от него получит. И «Я здоров» перед подписью написал Семён.
Он поставил банку на полку и взял следующую.
У мирового в Петербурге Семён присягнул, что пропил три рубля, которых не пропивал. Доктор потом не сказал ему, что врать под присягой нехорошо. Но тогда врали судье, и судью было не жалко. Теперь врать пришлось Анне. Разница была, и Семён ее видел.
Только доктор велел смотреть за ней. Не отходить. Как смотреть, когда она сама остается под японскими пушками, он не объяснил. А как не отходить от нее, если она будет на том берегу, а он на этом?
Доктор так или иначе все узнает. Не от Анны Николаевны, так от самого Семёна, потому что врать доктору он не собирался. Сначала доктор скажет, что Семён дурак. Потом спросит то же, что и тогда: сам придумал? И скорее всего, скажет, что правильно.
Вечером, по дороге из лазарета, Семён сказал Анне Николаевне, что завтра задержится на пристани у капитана и пришлет за ней кого-нибудь из розановских санитаров. Она кивнула. У самого дома она спросила, не слышно ли чего с юга.
— Ничего, — ответил Семён.
Поселенца с лесопилки принесли после обеда. Кисть ему затянуло под бревно, и два пальца держались на лоскутах кожи. Корнилов снял их под хлороформом, быстро и молча. Промывала и перевязывала Анна. Когда она закончила, Корнилов посмотрел на повязку поверх очков и сказал «хм».
Евдокия Ильинична с утра с ней не разговаривала. Только раз заглянула в перевязочную и сообщила, ни к кому не обращаясь, что пароход из Николаевска ждут со дня на день. Анна сделала вид, что не слышала.
Санитар, которого прислал за ней Семён, сидел на ступеньках лазарета с шести часов. Это был немолодой солдат из розановского батальона. Он встал, когда она вышла, и пошел на шаг позади. Так он и шел до самого дома, по доскам тротуара, мимо тюремной стены, а у дверей козырнул и ушел, не сказав ни слова. Семён еще вчера предупредил, что вечером будет у Пулевича на пристани. С тех пор как Вадим уехал, одну он ее не отпускал ни разу.
Кухарка оставила на плите горшок с кашей и ушла. Анна поела стоя, прямо из горшка, чего при Семёне никогда