раньше обычного, и пение доносилось на площадь обрывками, когда кто-нибудь входил или выходил.
Вдоль тюремной стены вели рабочую партию, человек двадцать в серых халатах, с пилами и топорами. Арестанты шли медленнее обычного и переговаривались вполголоса, а конвойный их не одергивал. Кто-то в середине громко сказал, что японец каторге не враг, и засмеялся. Смеялся, впрочем, он один.
У почтово-телеграфной конторы собрались чиновничьи жены, двое купцов и десяток дружинников в серых шапках с медными крестами. Окошко было закрыто. Полицейский на крыльце объяснял всем по очереди, что телеграммы казенные и никому ничего не скажут. Седой дружинник вынул из-за пазухи сложенное вчетверо удостоверение и спросил, будет ли эта бумага годиться при японцах. Полицейский подумал и велел ему не умничать.
Внизу, у пристани, гиляки, как каждый день, выгружали из лодок рыбу и торговались с кухарками. Для них ничего не случилось.
На лазаретном крыльце Семёна чуть не сбили двое санитаров с носилками. Носилки были пустые, их несли из сарая в палаты. Следом шел фельдшер со связкой новых, из тюремной мастерской, и считал их вслух.
Анну Николаевну Семён нашел в перевязочной. Она стояла над баком, в косынке и в фартуке, рукава закатаны выше локтя, и вынимала корнцангом из кипятка инструменты. Сказать он ничего не успел.
— Где? — спросила она.
— У Мереи. Девять верст от поста, по берегу.
— Он в Корсакове.
— Был в Корсакове, — сказал Семён и сразу пожалел об этом.
Она кивнула и выложила на полотенце зажим, потом второй.
— Идите, Семён. У вас банки.
На крыльце он обернулся. В окне перевязочной было видно, как она раскладывает инструменты в ряд, ручками в одну сторону.
После обеда из Корсакова пришла третья телеграмма. Розанов пришел пересказать ее сам, но в комнату не вошел, а остановился в дверях, чтобы не нести с собой из лазарета заразу.
— Высадка у Мереи идет без перерыва. Батарея Максимова ведет бой с японскими миноносцами. Это все.
— Батарея, это пушки с «Новика»?
— Они самые.
Больше из Корсакова не пришло ничего. С пяти часов телеграфист вызывал пост каждые четверть часа, и провод молчал. К ночи об этом знала вся казарма.
Наутро передала Владимировка, со слов тех, кто прошел через нее ночью: Корсаков оставлен и сожжен, отряд отходит на север. Через несколько часов замолчала и Владимировка. Найбучи на вызовы еще откликался, но сам ничего не знал и только спрашивал, что слышно в Александровске. На третий день перестал отвечать и он. Тихменевский отзывался исправно, но южнее него провод был мертвый.
В казарме спорили. Одни говорили, что провод в тайге перерезали японские лазутчики, и как раз в таком месте, где его неделю не найдешь. Другие считали, что телеграфисты ушли вместе с отрядами и унесли аппараты, как велит инструкция. Унтер из саперов сказал, что провод могло просто повалить деревом, и его обругали за то, что он всех успокаивает.
Слухи пошли на второй день, а на третий их стало больше, чем новостей. Японцев, по слухам, высадилось не две тысячи, а двадцать, с сотни транспортов. Корсаков сдали без выстрела. Батарею моряков с «Новика» разнесли с моря в первый же час, и лейтенант при ней убит. Отряд Арцишевского разбит у Соловьевки, полковник не то убит, не то в плену, а дружинники разбежались кто куда. Рассказывали это в очереди у лавки, на крыльце канцелярии и у колодца. Каждый раз ссылались на телеграфиста, хотя телеграфист с седьмого числа почти не выходил из конторы.
Про доктора Дмитриева не говорил никто.
В слухах Семён разбирался. Под Ляояном про носильщиков их госпиталя однажды к вечеру рассказывали, что всех накрыло шрапнелью у переправы. Семён в это время сидел у той самой переправы живой и ел из котелка. Половина того, что говорили теперь, тоже была враньем. Какая половина, он не знал, и легче от этого не становилось.
Анна Николаевна в эти дни почти не разговаривала. Утром Семён провожал ее до лазарета, вечером забирал. Дома она ела, что ставила кухарка, и садилась к окну с учебником анатомии. Телеграмму из Найбучи она держала в учебнике между страницами и доставала, когда думала, что Семён не видит. Один раз она разобрала свой кольт на кухонном столе, на старой газете, протерла каждую часть и собрала снова. Чистить его было незачем.
Кухарка смотрела на все это и молчала. На третий вечер, убирая посуду, она сказала Семёну у печи, тихо, чтобы не слышала Анна Николаевна:
— Мне хоть японец, хоть кто. Бессрочную он мне не прибавит.
Спорить с ней Семён не стал.
С тех пор как его списали после Ляояна, война шла для Семёна где-то в другом месте. Сначала под Мукденом, потом на юге острова, за пятьсот верст тайги. Теперь выходило, что юг японцы берут за несколько дней. Значит, скоро они будут и здесь. Здесь губернатор, пристань и тюрьма, а рядом, в Дуэ, уголь.
Семён опасался двух вещей. Обстрела и плена.
Александровск с моря виден целиком, от пристани до церкви, и почти весь он деревянный. Под Ляояном Семён видел, что делает шрапнель с людьми, которым некуда спрятаться. Окружной лазарет стоял на открытом месте, и крыша у него была из теса.
С пленом еще хуже. За голову Вадима Александровича японцы обещали тысячу рублей, и Сизов из-за этой тысячи поджидал его у оврага с тесаком. Семён прибежал тогда на выстрелы и помнил тот вечер хорошо. Что японцы сделают с женой этого человека, если она попадет к ним в руки, он додумывать не стал.
На четвертый день Семён понес в окружной лазарет две банки мази. Корнилов велел держать при аптеке запас на двадцать перевязок, и этот запас приходилось пополнять.
Аптека была в конце коридора, за бельевой. Дверь в бельевую стояла приоткрытой. Внутри, за длинным столом, Анна Николаевна и старшая сестра Евдокия Ильинична резали марлю. Голос старшей сестры Семён услышал раньше, чем увидел их обеих.
— … на днях пароход из Николаевска. Корнилов говорит, может быть, последний. Чиновники своих отправляют, и офицерские жены многие едут. Список составляют в канцелярии, я сама видела. Вас впишут, вам только сказать.
Евдокии Ильиничне было под шестьдесят. Сестрой она стала еще в турецкую войну, а на Сахалин приехала с мужем, тюремным врачом, и осталась здесь, когда он умер. В лазарете ее слушались больше, чем фельдшеров, а иногда и больше, чем Корнилова.
Семён остановился у стены, с банками в руках.
— Не надо меня вписывать, — сказала Анна Николаевна.
— Я вас не