на бульваре Бомарше. Было четверть шестого.
Создавалось впечатление, что он хотел доказать, что не только был убийцей, но еще и тщательно обдумал свой план. Он рассказал нам, что долго колебался между револьвером и ножом и, прежде чем войти в магазин «Гранд базар», некоторое время стоял в раздумье перед оружейной лавкой.
Окончив свою повесть, Анасте взялся обеими руками за голову и сказал:
— Теперь я честно расквитаюсь со своим долгом. Я сумею умереть, как солдат.
Я думаю, что он говорил это неискренне, так как тогда еще не рассчитывал умереть. Он пригласил Жевело, в присутствии которого хотел сознаться, с расчетом, что в свое время семья пострадавшей будет ходатайствовать о помиловании.
Когда господин Жевело уходил, он сказал ему:
— Без вас я отрицал бы свою вину до ступеней эшафота и не опозорил бы эполет. Но ваши слова тронули меня.
Жевело удалился, сильно взволнованный, что само собой разумеется, а Анасте, по-видимому, тотчас же забыл обо всем случившемся.
На меня он, безусловно, производил впечатление ненормального.
По уходе господина Жевело он заговорил о значении эполет и о той ошибке, которую сделал военный министр, отменив их в офицерской форме.
Наконец, когда его повели в антропометрическое отделение, он шутил. Первый фотографический снимок оказался неудачным, так как Анасте не сидел смирно. Пришлось переснять его вторично.
— Вы причинили государству убыток на шесть су, — сказал господин Бертильон.
— Ба! — смеясь, воскликнул Анасте. — У него есть секретные фонды!
Если основываться только на том, что я лично видел и слышал Анасте, то психологию этого офицера-убийцы можно резюмировать в нескольких словах: это был человек до некоторой степени невменяемый и, быть может, не вполне ответственный за свои поступки.
Говорили, что он решился на преступление из-за одной шикарной танцовщицы, с которой бывал в связи. Ей нужны были деньги, много денег, а у него их не было, и не было также сил с ней разойтись. До некоторой степени это была правда, но не вполне потому, что одновременно он вел другие любовные интриги и подумывал даже о женитьбе.
В Мазасе он был образцовым узником. Он по целым дням читал, писал, и никто никогда не слышал от него ни одного грубого слова, ни жалоб, ни претензий. Он развлекался, заучивая наизусть целые тирады из Корнеля и Расина, и писал свои мемуары или, вернее, свою автобиографию под заглавием: «Сказание об одном преступлении».
Это произведение не было и никогда не будет напечатано. Одна часть его осталась в руках господина де Боренера, другая у родственников Анасте.
Но всего лучше характеризуют бессознательный цинизм и невменяемость этого несчастного письма, адресованные из тюрьмы Консьержери брату накануне процесса. К этим письмам он прилагал стихи!
«Понедельник.
Дорогой мой Леон!
С твоей стороны было очень мило, что ты навестил меня вчера. Твое посещение доставило мне такое удовольствие, что я заранее уверен, что оно продлится до конца недели. Постарайся, во что бы то ни стало, прийти ко мне в будущее воскресенье. Мы поболтаем в «моей медвежьей клетке», а главное — принеси как можно больше всевозможных новостей.
Если твои занятия отнимают не особенно много времени, повидайся с мадемуазель X. Это будет просто официальный визит. Ты передашь ей мою благодарность за то, что она не слишком подавляла меня своими показаниями господину Понсе, а главное — упомянула о моей былой порядочности.
Думаю, что кузен X. не совсем еще с вами разошелся. Если он к вам придет, ты постараешься защитить меня и сделать все возможное, чтобы реабилитировать меня в его мнении.
Кажется, папа все еще на меня сердится?
Постарайся и в этом отношении смягчить положение вещей. Скажи ему, что меня в особенности огорчает то, что мой поступок повредил ему в делах. Но мне кажется, что со временем, когда смолкнет шум по поводу этого неприятного случая, его обстоятельства поправятся.
Я рассчитывал, что сегодня меня посетит мой адвокат, но он не пришел. Жду его с минуты на минуту.
Я продолжаю писать для него мои мемуары, теперь дошел до 80-й страницы. Ему будет немалый труд перечитать всю рукопись, в особенности начало, которое я писал довольно небрежно. В настоящее время я описываю свою жизнь в Лионе. Я постараюсь получше отделать эту часть, во-первых, потому, что она ближе соприкасается с развязкой, а во-вторых, в событиях того времени можно разобраться и описать их с большой подробностью.
Луи Анасте».
«Милый Леон!
Я думаю, что ты придешь завтра. Я даже на это рассчитываю. Не забудь, пожалуйста, принести мне мыло. Посмотри также, не найдется ли между старыми книгами французского словаря Ларусса. Ты, конечно, понимаешь, что я хотел бы иметь карманный словарь.
Мой товарищ по камере презабавный субъект, настоящий тип. Между прочим, он учит меня говорить жаргоном.
Дядюшка Ришпен был настоящий неуч, ничего не смысливший в том жаргоне, который я изучаю, это — классический жаргон куртильской академии! В следующем письме приведу тебе образчик этого оригинального наречия.
Моя работа не продвигается, я не могу писать среди такой компании. На днях я написал директору тюрьмы Консьержери, прося его переменить мне камеру. Думаю, что он не откажет.
Прощай, дружок мой, крепко тебя целую.
Луи».
При этом письме он прилагал сонет, посвященный мадемуазель X. и озаглавленный «Танец мыслей!».
Его защитник, господин Анри Роббер, просил, чтобы подсудимый был подвергнут медицинскому испытанию, но генеральный прокурор воспротивился, и суд уважил его протест.
Анасте был приговорен к смертной казни, а, ввиду его социального положения и возмутительного характера его преступления, казалось более чем вероятным, что правосудие совершится своим порядком.
Впрочем, и сам осужденный не обольщался никакими иллюзиями на этот счет. За несколько дней до казни он написал брату о своих последних распоряжениях:
«Смерть того, что составляет мое мыслящее существо, не может наступить мгновенно. Я верю в продолжительность сознания после обезглавливания, по крайней мере, на один час. Приходи, милый Леон, присутствовать при моей казни, попроси, потребуй, чтобы тебе отдали мою голову, и ты увидишь, что на зов твоего голоса мои глаза тебе ответят».
Вплоть до последних дней он очень любезно принимал духовника, аббата Валадье, но упрямо отказывался от исповеди. Только накануне казни он упал на колени перед священником и, рыдая, покаялся в своих грехах.
На следующий день, когда в пять часов утра мы пришли разбудить его и вести на казнь, первыми его словами, обращенными к аббату Валадье, были:
— Видите, господин аббат, как я хорошо сделал, что примирился вчера с Богом.
Тем временем как Дейблер совершал