дня Владыка![58]
6. О том, чтобы очнуться от гордой мечты
Человек мечтает летать.
Преображать. Знать, как должна вести себя душа, если она хочет научить тело преступать социальные нормы.
Всё стихотворение в своей динамике – это процесс мечтания. Слова перемещают тело.
И возникает удивительное ощущение: одновременно с тем, как пишущий/читающий восстаёт, поднимается также бунт против бунта. Одновременно с публичным покаянием, слово за словом, пока душа опускается до единения с изначальным прахом и глиной, в которую Господь вдохнул жизнь, – одновременно с этим возникает язык, являющийся слепком души, самодостаточный и естественный как дыхание.
И в том, что язык является частью или продолжением творческих сил природы, и он же постепенно сжигает наши силы на протяжении отведённых нам, скажем, семидесяти лет, состоит парадокс, в результате которого одновременно возникают пропасть и мост как величины и совместимые, и несовместимые.
Бедный падший! Очнись от гордой мечты!
Очнись! и, униженный тяжкой нуждой,
Распрости свои страх и стенание
Пред твоих вожделений Отцом!
Тогда он сжалится над гибнущей
Щепоткой своего духа, тлеющей в ночи;
Тогда он спасёт её от тьмы, где клубится
Удушливый чад и холодное отчаяние[59].
7. О бессилии
Фантазия – это повествование о возможном. Это мостик, связующее звено, которое прощупывает ещё не пройденную местность.
Так в походе дети, забежав вперёд и вернувшись, рассказывают о непроходимых чащах, о бездонных ущельях, сильно всё преувеличив, потому что так интересней.
Мы, взрослые, говорим, что дети не знают реальности, что всё происходит от их тяги к таинственному.
Но дети знают реальность. Свои игры они строят из элементов реальности. Их знанием о том, что они должны обладать властью над вещами, правит, по сути, их бессилие.
Если же, наоборот, бессилием начинает править знание, как чаще всего случается в нашем обществе, это оборачивается катастрофой.
Всякий раз, когда нашим стремлением подчинить себе будущее правит наша жажда власти (а это относится и к власти над языком, проявляющейся в идеологии), мы себя калечим и лишаем будущего. Мостик или рушится, или просто становится никому не нужным, вроде правды на коротких ногах, которой не добраться ни до одной пропасти.
Устыдясь той глины, где ты копошился,
Ненавидя наглую уверенность толпы,
Возносишься ты, буйно, неустанно,
Что к Солнцу прыгнувший из моря кит.
Не ощущая тяжести, бессилье
Забыв, и прошлые паденья, Грязи
Ты Житель, не узришь себя со стороны,
Не устыдишься перед чистым Небом[60].
8. О душе
В таком прочтении об «Оде к Душе» Эвальда можно говорить как о коде души.
Эти стихи лишают душу последних остатков свободы, оставляя право на спасительное вознесение исключительно за Богом.
Но в то же время эти стихи с их возвышенным языком, с их ёмким словом создают образ души, фактически поднимающей себя за волосы.
Потому я и называю их кодом души, того, чем вообще является то, что мы называем душой.
Предполагают, что слово «душа», по-немецки Seele, происходит от слова «See», означающего море. А моря, как верили многие, – это те места, где пребывают неродившиеся и умершие.
И, значит, речь идёт о встрече. Не между личностью и Богом. И уж тем более не между душой и Богом. Скорее между душой и тем, что сама душа назвала бы душой, если бы язык был неотделим от творческих сил, оставивших след в языковой памяти.
Исполнившись огня его сияющих лучей,
Да устремится песнь твоя хвалебная
На встречу с ним, и удивятся праведники
Хвалу святым из глубины услыша.
Но тут, о Небо! когда его вечной
Любви тебя всего охватит пламя;
Когда тебя он вознесёт из глубины,
Из тьмы твоей ко трону Всеблагого;
Когда, дрожа, ты эту пасть увидишь,
Откуда милостивой дланью был спасён:
Страсть нежной благодарности тогда
Исполнит песнь твою и звуки арфы![61]
9. Об Эвальде
Что он умер в 1781 году, но и теперь, 200 лет спустя, в его языке всё ещё дремлют силы.
Тень пережитого
Происходит так много всего, что не происходит ничего.
Мир тиражирует свои красочные события столь быстро, что цвета расплываются и сереют. И восприимчивости отдельного сознания недостаточно, чтобы дифференцировать оттенки серого и воссоздать нюансы.
Результат – беспомощность, и именно перед лицом ключевых событий. Они текут мимо всех нас – и мимо нашего сознания. Они становятся внешними обстоятельствами вроде дождя за окном… к ним привыкаешь… они больше не пища для ума. Естественному взаимодействию наблюдения и фантазии приходит конец.
Что остаётся делать отдельному сознанию? Тот, у кого есть достаточно интересная специальность, посещает специальные мероприятия из своего круга интересов; тот, у кого интересной специальности нет, а есть лишь неинтересная работа, посещает случайные мероприятия вне своего круга интересов; тот же, у кого нет ничего из этого, но кто позиционирует своё собственное интересное сознание в качестве своей специальности, тот ограничивается своими личными мероприятиями, большей частью не интересными никому.
Начинаются разговоры о поклонении личным переживаниям, быстро возникает культ вокруг обмена частными впечатлениями, в основном сексуального, мистического или политического характера.
Тут мы подходим к Аарструпу*. Дело в том, что его стихи я начала читать примерно с такими мыслями о поклонении личным переживаниям. Я ожидала увидеть такое поклонение у него, в его эротических описаниях, в его кратких или развёрнутых зарисовках о женщинах и природе. Но оказалось – во всяком случае для меня, – что он не в большей мере поклоняется переживаниям, чем тени пережитого… да и «поклонение» не самое подходящее слово… он наблюдает, и самое поразительное то, что сквозь его наблюдения всех возможных переживаний проступает наблюдение невидимого, которое его фантазия пытается сделать видимым.
На снегу
По улице и рынку,
Где снег блистал искристо,
Луною осиянна,
Ты шла, я видел, быстро.
Лучился город сказкой,
Хрустальным наважденьем,
Фасад старинный замка
Волшебным плыл виденьем.
Скрывала муфта руки,
В своём – везунья! – ворсе.
Я слышал, о колени
Шёлк шелестящий тёрся[62].
Что же,