своим театральным эффектам обвинения и снова вспомнил, что Евгения Форестье записалась в отеле Рише под именем Марии Ангетан.
— Или она поселилась в этом отеле с моего ведома, по моему указанию, то в таком случае мне незачем было делать ей признаний, потому что она и без того знала все подробности о Марии Ангетан и знала ее убийцу.
Или я ничего не знал об ее переселении, но в таком случае зачем ей было скрываться под чужим именем? Кого она принимала? К чему эта тайна? Наконец, почему, указав все подробности, которые могут меня погубить, она умолчала об этом обстоятельстве?
Этот расчет осуждает ее. По меньшей мере, он доказывает, что она была неискренна, а может быть, дает и более серьезные улики против нее!
Наконец он закончил свою речь настоящим апофеозом, в котором было много если не настоящей, то превосходно подделанной искренности.
— Отныне между мной и злом легла непреодолимая преграда! — воскликнул он. — Эта преграда — колыбель моего ребенка.
Господа присяжные, вы знаете, в моем сердце есть добрые порывы, не дайте им засохнуть в тюремном заключении. Прислушайтесь к последнему крику моей души, которая взывает к вам!
Но мнение присяжных сложилось бесповоротно, и красноречие Прадо не могло его спасти. Правда, в продолжение всей судебной процедуры не было представлено ни одного материального доказательства виновности Прадо в убийстве Марии Ангетан, зато предшествовавшая жизнь этого человека была такова, что судьи из среды народа, каковы присяжные, не могли не поддаться влиянию этих побочных, так сказать, моральных улик, которые нередко в судебных процессах приобретают решающее значение.
Итак, Прадо был приговорен к смертной казни, несмотря на все его личное красноречие и на красноречие его талантливого защитника господина Комби. А обе доносчицы, Евгения Форестье и Морисета Куроно, были оправданы.
В то время президентом республики был уже господин Карно, сменивший господина Греви. Он не принадлежал, подобно его предшественнику, к сторонникам отмены смертной казни. Впрочем, Прадо не обольщался надеждами и вполне сознавал ожидавшую его участь.
По черновику письма, написанного за три дня до казни, который был найден смятым и полуразорванным в камере заключения, можно судить о поразительной моральной энергии этого человека, который, быть может, был бы героем в войне за независимость в Южной Америке, но, попав в плен нашей цивилизации, сделался вульгарным убийцей.
Вот письмо, адресованное Прадо матери Морисеты Куроно, которую он всегда называл своей женой. Эта несчастная, слабенькая и легкомысленная Мори, которая каким-то злым роком была замешана в эту историю, почувствовала горькое раскаяние, когда Прадо был осужден, и прониклась жалостью к человеку, которого любила, но он не мог уже простить.
«Матушка, — писал Прадо, — мне отдали конверт и клочок бумаги от моей бедной малютки.
Я предполагал, что там было письмо от вас и еще несколько строк моей Марии-Луизы, но их перехватили.
Им мало того, что они меня убьют, они еще мучают меня и лишают известий о дорогих людях, когда, по всей вероятности, дни мои уже сочтены.
Это правосудие, матушка.
Потрудитесь, прошу вас, написать мне еще, но на этот раз передайте письмо моему адвокату господину Комби, улица Фур-Сен-Жермен, номер 54 bis.
Третьего дня я написал вам длинное письмо на восьми страницах. Это был непрерывный вопль негодования и скорби, вырвавшийся из моей души. Скажите мне, получили ли вы его?
Шлю вам и моей дочери один общий поцелуй, в который влагаю все мое удрученное и любящее сердце. Фредерик».
Смерть такого человека была проста и спокойна, а так как в этих записках я стараюсь только об одном: чтобы не сказать ничего, что не было бы простым и ясным выражением истины, то я ограничусь приведением здесь моей докладной записки, которую в тот же вечер я представил префекту полиции.
Я не имею никаких литературных претензий, но мне кажется, что этот полицейский рапорт, в его холодной и сухой ясности, столь же драматичен, как рассказ романиста.
«Неизвестный, именующий себя Прадо, он же Линска де Кастильон, не имеющий определенных занятий и вида на жительство, осужденный 14-го прошлого месяца к смертной казни за убийство с целью грабежа Марии Ангетан, в ночь с 14 на 15 января 1886 года, искупил свое преступление нынче утром, в 7½ часов на площади Рокет.
До последней минуты осужденный оставался в неведении о том, что его просьба о помиловании отвергнута, но, судя по его разговорам со сторожами, можно предположить, что он уже догадывался об этом. Вчера, получив письмо от своего адвоката господина Комби, который советовал вооружиться терпением, осужденный прямо высказал приставленным к нему агентам, что он отлично понимает, что означают эти советы защитника, и со дня на день ожидает визита господина Дейблера. Только бы это не случилось завтра утром! — добавил он.
Эта мысль, по-видимому, настойчиво его преследовала, потому что, написав письмо господину Комби, он читал до трех часов ночи и заснул только в половине четвертого. В четверть восьмого он спал еще крепким сном, когда господа Бокен, директор тюрьмы Рокет, Кобэ, начальник муниципальной полиции, Горох, пристав кассационного суда, аббат Фор, духовник, и я вошли в его камеру.
Господин Бокен разбудил его и объявил, что его кассационная жалоба оставлена без последствий и что он должен приготовиться к смерти.
— Тем хуже! — сказал он, подымаясь и начиная одеваться.
Когда директор тюрьмы спросил его, не желает ли он поговорить наедине с духовником, Прадо ответил:
— Нисколько… да и к чему?
Потом он добавил:
— Я писал моему адвокату… Я не знал, что это назначено на сегодня… какая досада! Адвокат не предупредил меня… Однако ведь он знал, что мне нужно сделать распоряжения… и вот теперь меня потащат на бойню, а у меня не сделано никаких распоряжений…
Потом, обращаясь к своим сторожам, он спросил:
— Ведь я могу остаться в этой рубашке, не правда ли?
Когда директор сделал ему знак снять вязаный шерстяной шарф с шеи, он поспешил исполнить это со словами:
— Да-да, я знаю, это необходимо.
Затем он попросил разрешения просмотреть некоторые бумаги, принадлежавшие ему и находившиеся в маленьком ящике стола. Он выдвинул ящик и разорвал большую часть бумаг, среди которых отыскал небольшой портрет ребенка. Отдавая его духовнику, он сказал:
— Возьмите, господин аббат, это портрет моей дочери. Он принесет вам счастье.
Совершенно спокойно и не обнаруживая ни малейшего волнения, он даже улыбнулся при этих словах.
Затем он обернулся к присутствовавшим и сказал развязно, но без фанфаронства:
— Я готов, господа!
Сторожа взяли его под руки и повели в уборную. Он шел быстро и