рассказчика, бяльского хасида реб Шмайе, который в этот судьбоносный момент является учителем в доме состоятельного
миснагеда50. Здесь он мог стоять меж двух скал — миснагедской учености и хасидского рвения — и рассказывать историю.
Реб Шмайе — рассказчик в облике самого Переца: он сочетает ученый язык с необычным даром изложения. Хотя сам он человек верующий, он способен представить себе сомнения других. Шмайе понимает, почему изучение Талмуда без социальной основы и без агадических полетов фантазии может увести юношу, подобного Нойехке (будущего ребе) из ешивы в Бриске (Бресте). Собственные духовные устремления учителя достаточно чисты, чтобы не ожидать, что молодой хасид станет тратить время, раздавая амулеты и творя чудеса. Но Шмайе — человек достаточно глубоко верующий, чтобы объяснить родовые муки дочери брестского раввина наказанием свыше. «Все знали, что Брестский был наказан за то, что по его капризу была сбрита борода хасида». Как превратить местечкового талмудиста в романтического героя? Отправить его в путешествие из холодных и пустых окрестностей литовской ешивы в жаркие объятия польского хасидского двора. Как сделать так, чтобы в наш скептический век произошло настоящее чудо? Придумать рассказчика, который видит десницу Господню в действии, когда она готова поразить брестского раввина.
Заслужит ли дочь чуда за заслуги ученого отца или ребенка покарают за грех раввина? Помирятся ли «две скалы»? Пока что «ветер усилился и стал рвать тучи на части, как рвут лист бумаги в клочки, и разорванные куски понеслись с бешеной скоростью. Как льдины в половодье, так и тучи наслаивались одна на другую, и над моей головой повисло несколько облачных этажей» (Y109, Е189, R 285). Простонародные рассказчики, по мнению Переца, всегда соединяли конкретное и абстрактное51. С таким многогранным рассказчиком, как реб Шмайе, Перец мог поймать сразу двух зайцев.
«Заяц» в данном случае — это кульминационное видение рассказа, апофеоз романтизма, только названного другим именем.
— А твоя Тора, Нойех?
— Вы хотите ее видеть?
— Тору — видеть? — удивляется Брестский.
— Пойдемте, рабби, я вам ее покажу, радость, которую она излучает, покажу я вам. (Y115-116, Е194, R 289)
В сопровождении реб Шмайе два духовных гиганта смотрят с балкона ребе на хасидов, пляшущих по случаю праздника Симхат Тора. Они видят природу в совершенной гармонии с людьми, религию в гармонии с жизнью, отдельных людей, объединившихся в песне. «Все пело: небо, звезды вверху и земля внизу. Душа мира пела. Все пело!» Никогда еще чудо не было так явственно увидено глазами творящих его. Но стоило брестскому раввину напомнить бывшему ученику, что пришло время предвечерней молитвы, как чары разрушились.
Кругом стало тихо. Снова пеленой покрылись мои глаза: над головой обычное серое небо, внизу самые обыкновенные хасиды в рваных кафтанах, огоньки потухли, слышны были бессвязные отрывки старых мелодий.
Гляжу на ребе — лицо его помрачнело.
Во времена Переца разочарование брестского раввина разделяли очень немногие читатели. Только один из современных критиков, Гирш- Довид Номберг, полагал, что этот раввин, говоривший ясно и действовавший сразу, запоминается гораздо лучше, чем ребе, который даже не совершает поступков, которых ожидают от цадика; он всего лишь глашатай, провозглашающий вечные ценности52. Но читателям нравился взгляд на вещи, присущий ребе. Хотя они вовсе не собирались сами становиться хасидами или заниматься изучением Талмуда в его духе, но им нравилось читать историю о праздновании Симхат Торы в виде универсального призыва к иудаизму в целом: музыка, радость, природа, единство.
Менее очевидной, чем романтическая измена хасидизму, была эстетическая измена фольклору. Рассказ реб Шмайе идеально выстроен, его описания краткие и живые, язык ученый. Мечты поданы в виде прозрачных аллегорий; хасидская пирушка превратилась в мимолетное поэтическое видение. Ни в этом, ни в каком- либо из будущих рассказов и монологов не осталось ни следа от скатологических изысков рабби Нахмана в «Муже молитвы». Фольклорные герои Переца никогда не предстанут пьянствующими и пукающими, как Элиньке Бульке из погребального братства Аялона, или даже коверкающими Пасхальную агаду, как Калмен-невежа. Они никогда не будут говорить на уличном идише, который в это же время Бердичевский использовал в своих неохасидских и стилизованных сказках. Появление книжки Бердичевского А майсе фун эйнем а коваль вое гот фарзамт зайн вайб («История о кузнеце, который отравил свою жену, 1902»), возмутило Переца53. Не тем, что в ней рассказывалось о еврее, который мог совершить подобное, а потому, что и обвиняемый, и рассказчик говорили на вульгарном языке. Персонажи из народа вполне могли использовать местные выражения, утверждал Перец, но повествователь обязан подняться над толпой54. Идишские рассказы и рассказчики, согласно представлениям Переца, должны были соответствовать современному поэтическому чувству — даже если это означало необходимость выдумать народ заново.
То немногое, что Перец к 1900 г. знал о народе, он почерпнул из любовных песен на идише, которые сам собирал и записывал, из нескольких популярных антологий хасидских рассказов и собственных неоднозначных воспоминаний о Замостье55. Народной речью был для него язык дома учения в Замостье, и поэтому его любимыми рассказчиками из народа были в основном ребес (учителя или мальчики) или ребеим (хасидские лидеры). Перец никогда не доверил бы монолог полуграмотному кузнецу, который возжелал жену своего брата и отравил собственную. Рассказывая историю страсти, Перец заботился о том, чтобы повествователь был далек от самого события по времени, месту и темпераменту. Йохенен-учитель пускался в длинные рассуждения о тех давних временах, когда богатые дамы были слишком утончены, чтобы читать Цене- репе или другие средневековые сочинения, но еще не могли приятно проводить время, играя на фортепьяно или читая какую-то халтуру на идише («Проклятие»). Или рассказывал о двух братьях, живших еще до разделов Польши, один из которых был знаменитым раввином, а другой бездельником («Наказание»). Или давал советы своему ученику Ициклу, который верил в прогресс и технологию, с помощью «правдивой истории» во славу реб Зишеле, благословенной памяти, и эта история доказывала, что от одного поколения к другому56 все идет к упадку. В наш индустриальный век, когда духи уже не «шляются по чердакам», Перец искал рассказчиков, которые перешагнули бы через две горы: веры и скептицизма. Более того, он нашел одного, который сам по себе был поэтом, мечтателем и автором.
Если бы рабби Нахмана не существовало, Перец выдумал бы его. Ведь рассказчик — это самое важное для содержания и достоверности повествования. Только рассказчик объяснял сверхъестественное простым человеческим опытом. Но для использования голоса посредника такого эстетического оправдания было недостаточно. Рассказчик из народа был необходим, чтобы ввести в круг проблем, которые