в литературе, и в жизни. С того дня, как он заявил Шолом-Алейхему, что пишет для собственного удовольствия и что, если идишские читатели не в состоянии его понять, он пояснит трудные слова в конце поэмы, — с того июньского дня 1888 г.
до смерти в апреле 1915 г. вымышленный образ Переца как благородного путешественника получил реального двойника. Причиной послужило его желание обновить идиш, освободить его от безжизненного репертуара дома учения и ограниченных интересов маскильского салона. Соглашаясь с необходимостью поведать еврейским женщинам истории их народа, Перец также готов был предоставить образованным читателям-мужчинам высококачественный и строго научный материал на идише, чтобы они не ограничивались чтением только по-польски, по-русски или по-немецки10. Впоследствии он реализовал свою честолюбивую литературную и научную программу на страницах собственных альманахов, печатаясь под разными псевдонимами. Но Перец никогда не выступал от своего имени в своих сочинениях, прячась за персонажем из народа, вроде книгоноши по имени Менделе из Кабцанска, илилшгиЭа по имени Амад из Вильны, или невидимого Шолом-Алейхема из Касриловки. Перец появляется на страницах своих сочинений именно таким, каким он был на самом деле: современный светский еврей, горожанин и «городской», владеющий разными культурами и все их критикующий11.
Тем временем, в течение 90-х гг. XIX в., критический взгляд Переца все еще был направлен на разрушение штетла. Ведь вся народная мудрость и учение, которым насыщена речь местечковых евреев, обряды, ритуалы и внешняя форма иудаизма очевидно им не помогли. А все освященные временем способы возвышения в доме учения, в хасидском штибле и в ешиве не работают, все знатоки и мистики, которые стремились достичь его,потерпели неудачу. Реб Йекл, глава ешивы в Лащове (Laszczow) и его последний оставшийся ученик Лемех — вот два представителя той местечковой интеллигенции12.
Обнищавшее местечко стало присылать все меньше еды, слушателей все реже приглашали на трапезы, вот и разбрелись бедные парни кто куда! Реб Йекл, однако, хочет умереть здесь, а его ученик — закрыть черепками глаза учителя, когда настанет час.
Оба они часто не доедают; голод порождает бессонницу; дни без еды и ночи без сна будят страсть к каббалистике!
Конечно, если долгими ночами приходится бодрствовать и целыми днями голодать, пусть в этом будет хоть какой-нибудь прок, — пусть эти бдения и пост будут мученическими, святыми, и да распахнутся перед ними все врата мира с его таинствами, духами и ангелами! (Y 20, Е152-153, R 236)
Единственная причина оставаться в ешиве — это умереть здесь. Превратив нужду в достоинство, два героя пытаются добиться практической пользы, раскрывая каббалистические тайны. В первой, ивритской, версии рассказа все местечко, затаив дыхание, ждет, но не Мессии, который придет сам по себе, а момента, когда два новичка пройдут этап созерцания и приступят к практической каббале: «и тогда начнутся великие и невиданные чудеса, как в поколения Сориного реб Лейба»13. А пока что реб Йекл описывает высочайшую ступень мистического созерцания — это «напев... вовсе без голоса... Он поется внутри, в сердце, во чреве!.. Это — доля того напева, под звуки которого Бог сотворил мир». В конце именно Лемех достигает высшей ступени, оставляя позади завидующего учителя. «Еще несколько постов, — говорит реб Йекл со вздохом, — и мой ученик отошел бы с лобзанием Господним»14.
Еврей, унаследовавший ожидание ложного чуда от предыдущих поколений, усложняет первоначальный вариант рассказа с сатирической концовкой, имеющей большее отношение к Мопассану, чем к Бааль-Шем-Тову. Тремя годами позже, в 1894 г., Перец приготовился к еще более активной борьбе и выпустил скандальный номер Йонтеф-блетлех — это были идиш- ские «праздничные листки», и он воспользовался их благочестивой обложкой, чтобы обмануть цензора. Была середина лета, и Перецу понадобился экземпляр номера к посту 17 тамуза. Те, кто ожидал найти там что-нибудь о памятном дне в честь разрушения стен Иерусалима армией Навуходоносора, вместо этого обнаружили рассказ о двух трогательных героях, Йекле и Лемехе, которые использовали вынужденную голодовку для честолюбивых целей. Общество, позволявшее своим мистикам достигать трансцендентальное™ только через муки голода, справедливо отвергло молодых городских читателей, которые уже забросили эти тайные ритуалы поминовения.
Но пришло время, когда Перец пожелал ниспровергнуть собственное ниспровержение, рассказать историю о еврейских мистиках, в которой не будет антиклерикальных или социалистических мотивов, и отнестись к идеалистическому голоданию Лемеха серьезно. Когда Перец открыл романтику хасидизма, он поставил Лемеха в один ряд с другими подающими надежду хасидскими юношами: реб Йохененом-учителем, реб Шмайе из рассказа «Меж двух скал»15. Но даже при этом «Каббалисты» выдают, что автор гораздо меньше увлечен мистицизмом, чем романтическим идеалом музыки как источника возвышения16.
Хотя позже Перец будет ругать Гейне за то, что тот заразил его вирусом «блестящей насмешки», пародийный элемент был ему чрезвычайно близок17. Остроумие и пародию он вынес из Замостья, своего родного города, где местным рифмоплетом была Шейнделе, куда наезжали периодически знаменитые Бродер зингер (бро- дерзингеры, «певцы из Брод»), а до того Шлойме Эттингер (1801-1856) заложил основы современной мелодрамы на идише, а Эфраим Фишлзон вырыл театральную могилу для хасидских шарлатанов18. Сам Перец начал свой период ученичества в литературе на идише с сочинения рифмованных пасквилей против местных институтов и предрассудков19. Другая, лирическая сторона его личности находила свое выражение на польском языке или на иврите, и очень редко на идише. «В идише есть только насмешки и бахвальство», — заявлял он в свою защиту,
Слова, которые падают на нас, как удары хлыста, Слова, которые ранят, как отравленные кинжалы,
И смех, полный страха,
С примесью желчи,
И горечи обо всем20.
Поскольку идиш ассоциировался у него в сознании с евреями и осмеянием, то чем более еврейским был субъект, тем скорее он становился объектом насмешки. Там, где невозможно было найти музыки, не было информационного выхода индивидуальным страданиям; там, где традиция даровала готовое утешение в грядущем мире или в легендарном прошлом, Перец доходил до самых высот праведного гнева. Пока он не нашел способ использовать этот материал в позитивном ключе, он изливал яд пародии на идишские волшебные сказки.
Балансируя на грани богохульства, он превратил чудотворца I в. н. э. Ханину бен Досу, излюбленного героя талмудических легенд, в бессердечного эксплуататора своей жены. Ханина учился, пока его семья голодала21. Несколько тоньше Перец пересказал легенду о пражском Големе, показав, каким образом потомки великого Магарала (рабби Йегуды Ливы бен Бецалеля) свели наследие еврейского героизма к обыкновенной схоластике:
И до сего дня голем лежит, погребенный в верхней части пражской синагоги, покрытый паутиной,