сыграл большую роль в творческом становлении. Дружба наша продолжалась не одно десятилетие – до его кончины. Это Евгений Павлович Семеошенков.
…В одном из закутков академического коридора я увидел невысокую фигуру мужчины в длинном пальто. Окружённый группой студентов, он продавал репродукции картин запрещённых, как мы помним, французских импрессионистов. Студенты охотно покупали “контрабандный” товар и растворялись в глубинах академических коридоров. Когда продавец остался один, я смог рассмотреть его. Он произвёл на меня сильное впечатление. Крупная голова, посаженная на искривлённый торс, львиная грива волос, спускающихся до плеч, аккуратно подстриженная бородка с усами. Большие глаза навыкате, в которых светился явно незаурядный ум. Овал лица и линия губ безупречны… Голова красива той красотой, которую методично “стирали” в России с 17-го года.
Я сразу почувствовал необычность этого человека и дрожащим от волнения голосом тихо спросил: “Скажите, а репродукций cтарого «Зееманна» у вас случайно не найдётся для меня?” Мне показалось, его глаза сверкнули, и, приблизив своё лицо к моему, он заговорщически прошептал: “Есть старый «Зееманн». Но не здесь, осторожно, следуйте за мной на расстоянии, я покажу их в своей мастерской”.
И вот я бреду за прихрамывающей, скособоченной фигуркой по набережной Фонтанки. Идущий впереди время от времени останавливается и делает вид, что что-то обронил. Убедившись, что я иду за ним, держу дистанцию, еле заметным кивком зовёт следовать дальше. В Апраксином переулке он ныряет в подъезд старого, облупившегося дома. Я вхожу через несколько минут и вижу его, ожидающего меня на ступеньках каменной лестницы. “Никого не заметили? За нами никто не шёл?” – с тревогой в голосе спрашивает меня коллекционер. “Никого”, – не совсем понимая явно завышенной конспиративности, тяну я. “Пошли наверх”, – почему-то опять шёпотом говорит он, и мы поднимаемся на пятый этаж. Он открывает дверь, густо увешанную почтовыми ящиками, из чего я заключаю, что он обитает в очередной “вороньей слободке”, и мы входим в грязный коридор.
Коридоры коммуналок мало чем отличаются друг от друга. Стены завешаны детскими и взрослыми велосипедами вперемежку со стоящими между ними лыжами, тазами, банными шайками… Старая обувь, обшарпанные сундуки, разный хлам. По бокам коридорной кишки расположены двери комнат. Привычный запах коммуналки сопровождает меня, пока коллекционер ведёт в самый конец коридора, отпирает дверь, и я вхожу в шестиметровое пространство, которое ошеломляет какой-то метафизической бесконечностью. Стены раздвинули живописные полотна и рисунки, весьма далёкие от идеалов соцреализма, и репродукции с работ моих любимых старых мастеров – нидерландцев, немцев, итальянцев. Особое место выделено Паоло Веронезе и Полю Сезанну. В ноздри бьёт пьянящий коктейль запахов, составленный из лаков, масляных красок и табака. “Это мои неоконченные этюды, – поясняет хозяин, – я ведь сам художник, ученик Сезанна и Веронезе. А зовут меня Евгений Павлович, фамилия – Семеошенков. А вас как зовут?”
Итак, знакомство с удивительной личностью состоялось. Евгений Павлович достаёт из небольшого шкафчика туго набитую папку, и я разглядываю прекраснейшие репродукции старого “Зееманна”. Ощущение, что эту коллекцию собирал я: здесь самые лучшие работы самых лучших мастеров прошлых веков Западной Европы. Я начинаю откладывать в сторону особенно важные для меня – но увы! – это личная коллекция Евгения Павловича. “Я ни за какие деньги с ними не расстанусь, это же головы моей коллекции! – страстно произносит он. И вкрадчиво продолжает: – Но я предложу вам кое-какие репродукции этих же мастеров и тоже зееманновские”. Он достаёт другую папку и раскладывает передо мной оттиски. “Да, но это ведь новый «Зееманн»! – разочарованно восклицаю я. – Цвет жидковатый, абсолютная чёткость изображения отсутствует… Спасибо, но я собираю только старого «Зееманна». Однако очень рад, что увидел ваши работы и вашу коллекцию репродукций. И те, и другие прекрасны!”
Молчание длится несколько минут, пока пристальный взгляд глаз навыкате изучает меня. Затем, не отрывая взгляда, Евгений Павлович громко произносит: “Вам действительно нравятся мои работы? А я ведь ещё увлекаюсь мастерами бельканто! Божественная Амелита Галли-Курчи, восхитительная Аделина Патти! А Карузо – золотая глотка! Такие рождаются раз в сто лет! А Джильи, Гобби, Тито Скипа и, конечно, Франческо Таманьо! Когда он брал верхнюю ноту, бокалы и стёкла в окнах лопались!.. Я сам тоже пою”. И, всё так же глядя мне в глаза, он начинает петь арию Рудольфа из пуччиниевской “Богемы”: “Холодная ручонка, надо вам её согреть…” У него оказался замечательный тенор с чарующим бархатным оттенком. Затем следует песня “Вернись в Сорренто” де Куртисов, арии Джузеппе Верди, за ним Леонкавалло… И вдруг пение резко прерывается: “Мне надо бежать на работу, писать портреты Белинского. Я ведь работаю в живописной артели. Пишем сухой кистью портреты для школ. А вы заходите ко мне просто так. Посмотреть репродукции, поговорить об искусстве, о Сезанне. Он тоже должен стать для вас учителем”.
Евгений Павлович провожает меня к выходу, галантно раскланивается и запирает дверь. Я спускаюсь по лестнице счастливый и взволнованный. Мне совершенно ясно, что в моей жизни наступает какая-то очень важная и давно ожидаемая перемена и что Евгений Павлович сыграет в ней большую роль.
Обретение непохожести
По мере углубления в познание секретов технологии старых и новых мастеров, осмысления, что́ являет собой подлинный рисунок и изысканность цвета, росло и моё отчуждение от всего окружающего. Я становился всё более и более непонятным и непохожим на других во всём: в рисунках, в живописи, в скульптуре, а главное – в своих взглядах на мир, на искусство, на образ бытия, в котором должен пребывать настоящий художник. Мои однокашники были увлечены тремя столпами итальянского Возрождения: Рафаэлем, Тинторетто и Микеланджело, рисунки которых они денно и нощно копировали, сидя за столами в Научке. И, разумеется, втихаря посмеивались над Мишей Шемякиным, внимательно срисовывающим в свои альбомы гравюры и рисунки Иеронима Босха и Питера Брейгеля: “Чему можно научиться у создателя фантастических чудовищ или у певца крестьянского быта, у его пьяных нидерландских мужиков, пляшущих, блюющих, ссущих или дубасящих друг друга грубо сколоченными кривыми табуретками и разбивающих глиняные кувшины и аляповатые горшки о головы друг друга?!” Так считали они, а я решил, что именно у этих мастеров смогу научиться понимать красоту изогнутых линий, скрытых в каждом горшке и кружке, выразительность движения человеческой фигуры и густоту цвета.
Как ни странно, Питер Брейгель интересовал меня больше Иеронима Босха. Адские персонажи Босха поражали, восхищали, но мне казалось, что следование по его пути для художника чревато опасностью. Ибо легко впасть в фантазирование, допускающее многие вольности, способное привести к нелепице и безвкусию.
Босх безупречен во всём. Это явление – единственное в своём роде, и лишь лучшие представители сюрреализма смогли принять его эстафету. Но в картинах Брейгеля,